Через минуту Нина почувствовала, как дотянулся до плеч теплый воздух. Еще, еще. Вот уже по лицу веет, осторожно, будто оглаживает. И слезный комок внутри тоже начал оттаивать, потекли по лицу слезы теплой влагой. Шмыгнула носом раз, другой…
– Это ты из-за него плачешь, Нин? И под дождем из-за него стояла, да? Обидел, да?
– Сли… Слишком много вопросов, Вить… – некрасиво икнула Нина, утирая щеки тыльной стороной ладоней.
– На, возьми…
– Что это?
– Салфетка чистая. У тебя из глаз чернота течет. Тушь, наверное, размазалась.
– Спа… Спасибо…
– Нин… Ну скажи честно – тебе ведь плохо с ним, да?
– Да, Вить. Мне плохо. Мне сейчас очень плохо. Ты даже не представляешь, как мне плохо.
– Ну, так а чего… Давай тогда, это… Возвращайся. Чего тут долго рассуждать-то. Я ж это… Люблю тебя, все по-прежнему. Запала ты мне в душу, что ж делать, ничего не сделаешь. Раз попал, значит, попал.
Нина повернулась к нему резко, дернулась вперед корпусом, так, что он отшатнулся испуганно.
– Вить… А скажи мне… Как ты отправил тогда фотографии? Ну, те самые, помнишь? Ты их в почтовый ящик положил или у порога оставил?
– Что?! Какие фотографии? Ты вообще о чем, Нин? Я не понимаю.
– Вить, ответь мне, пожалуйста! – Нина смяла в пальцах лацкан его куртки. – Как, как ты их отправил? Ведь ты их как-то передал, да?! Ну, пожалуйста!
– Да кому, Нин? Что я кому передал?
– Фотографии! Я же тебя просила тогда, помнишь? И ты обещал!
– А! А, ну да… Я и забыл… Я ж ничего и не передавал, Нин. Я даже их распечатывать не стал. Да и не собирался…
– Да? А почему? Ты же мне обещал!
– Ну да, обещал, чтобы ты это… Успокоилась как-то.
– Правда?!
– Конечно, правда. Чего мне врать? Я вообще никогда не вру.
– Значит… Значит… Лариса Борисовна умерла вовсе не из-за фотографий?!
– О господи Нин! А ты что, выходит, связала одно с другим… Ты решила, что она из-за этих фотографий умерла, что ли? Ну, ты даешь…
– Да… Да! Я так решила!
– Бедная ты моя… Да как же так? Представляю, что в твоей несчастной головушке творилось!
– Да… Именно так, Вить… Я же мучилась, я думала, мне всю жизнь эту вину не избыть! Я… Я же чуть с ума не сошла… О господи…
Согнувшись пополам, она то ли захохотала, то ли зарыдала в голос – и сама не могла понять, что это было. Наверное, это была обычная истерика. Но она сразу умолкла, ощутив на плечах сильные Витины руки. Она выпрямила спину, сунулась в его теплое объятие и только в этот момент поняла, как сильно замерзла. Тело исходило крупной дрожью, зубы выбивали звонкую дробь.
– Ну, все, все, успокойся… – говорил Витя, с силой прижимая ее к себе. – Все прошло, все уже позади, Нин… Погоди, куртку сниму, наденешь! Вон как тебя колотит!
Лихорадочно извернувшись, он быстро снял с себя куртку, накинул Нине на плечи, зачем-то связал на груди рукава и снова прижал ее к себе. Она не сопротивлялась, чувствуя себя будто в смирительной рубашке, лишь всхлипывала изредка. Потом проскулила тихонько:
– А почему ты мне не сказал, Вить? Ну, что ты эти фотографии не отправлял?
– Да я ж говорю, забыл… Я думал, ты тоже забыла. А потом, ты же мне ни слова сказать не дала, просто выставила за дверь, и все, помнишь?
– Помню…
– И когда я к офису на другой день подъезжал… Тоже слова сказать не дала!
– Извини, Вить…
– Да ладно, я ж не о том. Я и не обижаюсь вовсе. Говорю ж, люблю тебя, дуру такую.
– Да, ты прав, Вить. Я дура. Я идиотка, я неврастеничка, у меня натуральная паранойя образовалась… Так измучилась за это время, если б ты знал! Я же решила, что должна вину свою искупить… Молчать и терпеть, терпеть и молчать…
– Не понял… Кого терпеть-то? Этого маменькиного сынка, который сначала тебя обидел, а потом к тебе же приполз, будто под мамкину юбку спрятался?
– Не говори так, Вить… Не надо. Нехорошо. Все-таки у него мать умерла…
– И что? Он не мужик, что ли? Раскисать надо, за бабу прятаться? Баба не может быть каменной стеной, Нин… Бабе слабой быть положено, по ее бабьему закону и положено. Вот как ты сейчас, приткнуться к груди и греться о мужика, а не наоборот… – Он опять нежно коснулся губами ее затылка, еще сильнее притиснул к себе. Потом прошептал на ухо: – Ну же, решайся, Нинок… Я ведь тоже весь без тебя измаялся, запала ты мне в душу, холера ясная…
– Кто? – переспросила Нина, хохотнув нервно.
– А кто ж ты еще после всего? Да разве я думал, какая это маета, когда сердцу своему не хозяин? Ну, не молчи, Нинок, не томи душу…
– Я согласна, Вить. Только… Давай честно, хорошо?
– Тихо, молчи… Оставь при себе свою честность, не нужна она мне. Я и без честности знаю, что ты меня не любишь. Ну, чтоб как этого своего… Видно, не бывает ни у кого так, чтобы… Чтобы…
– Чтоб два горошка на ложку?
– Это как? Не понял…
– Да это мне мама так в детстве говорила, когда я хотела всего и сразу – не два тебе горошка на ложку. Всегда почему-то один горошек выбирать надо.
– Да… Вот мы и выбрали, выходит… Каждый – свой…
Она вздохнула, соглашаясь. Потом закопошилась, высвобождаясь из его рук:
– Ладно, Вить, поехали! Поехали, я вещи свои соберу! И все, и точка… Я свободна, Вить. Я свободна! Я ни в чем и ни перед кем не виновата! Я ничего никому не должна! Я – свободна! Понимаешь ты это или нет? Свободна!
– Ага… А куда ехать-то? Ты ж вроде с той съемной квартиры съехала…
– А ты откуда знаешь?
– Так я был. Представляешь, напился однажды вдрызг и пошел отношения выяснять… Хотел твоему малахольному морду набить хорошенько. Ломлюсь в дверь, а оттуда старушечий голос мне полицией грозит… Ой, думаю, мать честная, этого мне только не хватало для полного счастья! Так куда ехать, командуй!
Нина назвала адрес, будто прочитала последнюю строчку в обвинительном заключении. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит. И молчала всю дорогу, пока ехали к дому Никиты. Дождь ломко стекал по ветровому стеклу, шарахался брызгами под скрежетом дворников. И на душе у нее все подтекало и ломалось, скрежетало, шарахалось… Наверное, от того, что слишком быстро судьба решилась. Не привыкла пока душа к новому состоянию. Но решение уже принято, что ж… Такой перепад судьбы. От унизительной любви – к надежной нелюбви. От несвободы – к свободе. Или… Наоборот, черт возьми? Ох, с ума бы не сойти…
Нина поднялась в квартиру, оставив Витю в машине, начала торопливо собирать вещи. Суетилась, руки дрожали, где-то под диафрагмой болью билось ощущение неправильности, тревожности происходящего. И голова соображала плохо, маетно как-то. И тоже билась в ней недосказанность – самой себе… Нет, а чего так биться-тревожиться, может, хватит? Все же ясно, отныне и навсегда. Она здесь оставаться не может, не может!