Манхэттенский ноктюрн | Страница: 65

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Спустя два дня, после того как Лос-Анджелес подсчитал своих покойников и на Южной центральной телефонной станции прозвучали последние выстрелы, Кэролайн приехала в Нью-Йорк.


За годы работы репортером я понял, что людей, видимо, гораздо больше волнуют события, спровоцированные ими самими, чем подлинные неожиданности. Непредсказуемое происшествие не может вызвать истинного сожаления, тогда как событие, которому кто-то поспособствовал, может бесконечно вызывать гнев или раскаяние. Так было и с Кэролайн. Насилие, совершенное над ней Мерком в клубе, было жестокой неожиданностью, но никоим образом не ее виной; однако последующие события проистекали из цепи осознанных поступков. И все же эти два события связаны между собой; эти два типа событий связаны между собой. Первое было зверским, и тем не менее оно показало Кэролайн, что с ней могут обойтись по-скотски, и она это переживет, – если и не совсем целой и невредимой, то, по крайней мере, без функциональных нарушений. Таким образом расширялся спектр пережитых ею оскорблений и унижений. Если она по-прежнему боялась насилия, то уже какого-то иного. Если она столкнулась с тем, что другое человеческое существо воспринимает ее всего лишь как вещь, то могла, если хотела сама, воспринимать себя лишь как вещь; выражаясь языком феминистской теории, она могла «принять свое овеществление», и это очень точно и правильно. Если с ней обошлись по-скотски, то теперь она могла, по крайней мере, оценить различие между самим изнасилованием и восприятием его.

Есть люди, которые получают удовольствие от унижения или стремятся к нему, думая, что будут наслаждаться им. В конце концов, проверка опытом в их власти. Возможно, они пережили унижение и даже нашли в нем удовольствие. Или, может, они обнаружили, что в процессе унижения происходит своего рода самоосвобождение; человек недееспособен; ответственность снимается. Я описываю не то, что составляет содержание подлинного события, а последующие мысли по поводу этого события, накапливающиеся в голове человека. Один товарищ-репортер как-то рассказал мне, что, когда ему было семнадцать лет, его изнасиловали в парке три мужика. Они проделали с ним все, что могли, и он пролежал в больнице две недели. Теперь этот юноша стал взрослым мужчиной, у него четверо детей и вполне довольная жена. Он ничем не провоцировал нападение. По просьбе матери он отправился в бакалейную лавку на велосипеде. Мужчины стащили его с велосипеда и отволокли в парк. И вот что странно: он не жалел об этом инциденте. Он признался, что если бы ему представилась возможность стереть этот случай из памяти, он не стал бы этого делать. Он по-прежнему думал об этом случае; этот эпизод оказался важным для него и дал ему возможность поразмышлять о других проявлениях сексуальности. Он стал болезненно любопытен – факт, который он без всякого сожаления связывал с этим инцидентом.

В случае с Кэролайн взаимодействие случайностей и событий, у истоков которых стояла она сама, оказалось слишком сложным для моего понимания, но тем не менее оно имело место. Я полагаю, именно это предвидел выпускник Йельского университета, когда предупреждал Кэролайн, что ей придется трудно. Он знал, что раз она так легко переспала с ним, она точно так же будет спать и с другими, и поэтому можно с уверенностью предсказать, что другие не будут так добры, как он. Когда мы становимся родителями, у нас быстро наступает отрезвление: мы видим, как впечатлителен ребенок и как легкое новое впечатление быстро превращается в привычку, которая в итоге наносит ущерб личности. Слушая рассказ Кэролайн о ее одиссее из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк, я не мог не испытывать странные смешанные чувства беспристрастного журналиста, любовника и отца. Без сомнения, я рассуждал с некоторой долей самодовольства, но все мои рассуждения рассыпались из-за слабых мест в аргументации, и все же они начали объединяться вокруг одного решающего вопроса. Погрузившись в размышления, я догадался, что еще задолго до приезда в Лос-Анджелес Кэролайн должна была пережить некое грубое насилие, некий стресс, сорвавший ее с нормальной траектории, по которой протекает жизнь большинства маленьких девочек, и загнавший в странный зигзаг насилия и половой жизни, который она описала. Это переживание, должно быть, оказалось переносимым – ведь она выжила – и все же необычным даже для девочки из сельской семьи, принадлежащей к нижним слоям среднего класса, с затюканной матерью и отчимом с сомнительными намерениями и ненадежной психикой. Я вдруг понял, что это событие – хоть и ужасное – было таким же типичным, как кровосмешение или какое-нибудь аналогичное противоправное половое сношение. И все же я чувствовал, что было что-то еще, что-то, не вписывающееся в социологические построения, но обладавшее для маленькой девочки поэтическим единством и силой. Умы детей не загромождены житейским мусором. Мир сверкает новизной, язык могуч и ярок, образы пока еще не сформированы. Какой была та девочка, гадал я, которая превратилась в эту женщину? И если что-то произошло, то что именно?

Но потом, выглянув из окна квартиры Кэролайн, я проклял себя за то, что в полупьяном состоянии развлекался такими дурацкими рассуждениями. В данном случае сентиментальное воспитание было ни при чем; просто я, как полнейший болван, оказался в одной комнате с непотребной женщиной, которая спит со всеми подряд. В этом городе в других комнатах всегда есть люди, занимающиеся другими делами. Теперь я стал одним из них. С этой мыслью я и вернулся к постели, чтобы выслушать что-нибудь еще из того, что собиралась поведать мне Кэролайн. Тогда я еще не знал, что вопрос относительно детства Кэролайн, сформулированный мною в процессе таких утомительных размышлений, был до жути похож на тот, за который инстинктивно ухватился Саймон Краули перед смертью. Одно из существенных различий между нами заключалось в том, что я интересовался ответом, а он его требовал. И тем не менее, как это ни странно, именно Хоббс услышал его – от самой Кэролайн. Таким образом, между нами троими существовала связь, не известная ни одному из нас; таким образом, нить из клубка наших отношений непостижимым образом тянулась к событию, в котором ни один из нас не участвовал.

Но только позднее, намного позднее, все это прояснится для меня; пока же я слушал Кэролайн, которая описывала первое время своей жизни в Нью-Йорке. Был апрель, и вначале она остановилась в дешевой гостинице прямо у парка Вашингтон-сквер; подходя к окну, она наблюдала, как распускаются листья, разглядывала лица, здания, уличное движение, тени, скользящие вдоль авеню и пересекающие улицы, особенно Мидтаун, где по улицам ходили деньги, воплотившиеся в человеческие существа. Она сказала бы, что в Нью-Йорке женщин воспринимали серьезнее; выглядели они хуже, чем женщины в Лос-Анджелесе, но у них было больше прав; они участвовали в игре. Куда бы она ни пошла, она понимала, что той Америке, которую она знала до сих пор, недоставало сплоченности и целеустремленности. Даже Лос-Анджелес казался распутным, разодранным автострадами, вывернутым напоказ, песчинкой под солнцем. В Нью-Йорке же все было шито-крыто. Даже бедные и несчастные наделены были каким-то особым величием в своих страданиях. Безобразного вида мужчины в лохмотьях шли подобно великанам сквозь толпу, протискиваясь мимо, ну, скажем, похожей на ястреба женщины лет сорока пяти, которая могла бы перечислить по памяти все квартиры, продающиеся за миллион долларов и выше в данном квартале на Парк-авеню, разговаривающей по мобильному телефону с мужчиной, каждый вечер составляющим видеоряд крупнейшего в стране послеполуночного ток-шоу, определяющим по одиннадцати мониторам телекамер плавную последовательность дальних и крупных планов, – панорамный план массовки, предельно крупный план улыбающегося гостя, быстрое переключение на ведущего, насмешливо играющего бровями; здесь делались состояния, и Кэролайн поняла, почуяла, что происходящие дробление и распад Америки хоть и проявлялись в Лос-Анджелесе, но предопределялись и в Нью-Йорке. Здесь были культурные разрывы, разломы, ниши, были люди, которые знали, как ворваться в них со своими программами, образами, словами и анализом. Она видела людей, торгующихся в ресторанах, фотосъемки на улицах, отношения, говорившие о том, что общество ничего не раздает задаром, что-то хорошее приходится покупать или совращать или в открытую воровать. А где она найдет себе применение в этом городе, она не знала, но в тот момент это ее и не беспокоило; в первое время она чувствовала себя свободной от всего, от чего она уехала, свободной даже от себя самой, и хотя в Лос-Анджелесе она жаждала доставлять удовольствие, смеяться и трахаться с другими, теперь она взяла себя в руки и блюла себя. Много лет назад она жила в прохладном климате, и это ей нравилось, нравилось, что приходится кутаться в пальто, нравилось бывать в кафе и музеях, нравилась ее первая манхэттенская квартира на Западной Девяносто седьмой улице, из которой она могла глазеть на толпы, движущиеся внизу вдоль мокрой ленты Бродвея, с его жалкими продавцами книг, мокнущими под моросящим дождем, с его скоплениями такси, останавливающихся и едущих и снова останавливающихся и снова едущих, с его хмурой сосредоточенностью; на старые здания и глубоко въевшуюся грязь и сознавать, что на ее памяти это первый раз, когда она может назвать себя счастливой.