Вторая смена | Страница: 54

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Это тоже из-за кольца. Я себя в нем полюбила очень, ну и решила с нового года о себе заботиться. Теперь каждый вечер занимаюсь. А пока в Египте была, то там в бассейне все время плавала и еще на танец живота ходила. Девчонки, вы в следующий раз приезжайте, я вам покажу. Это такая умора!

– Обязательно, – мрачно вздыхаю я.

– Пошли отсюда, – сипло говорит Анька от двери. Она уже втиснулась в башмачки и смотрит, как я сражаюсь с сапогами.

– Я вам сейчас открою, погодите. У меня верхний замок такой странный, там «собачка» все время блокируется, чтобы дверь не закрылась изнутри, а иначе не закроешь…

Этот замок Марфа специально поставила, чтобы Анюта, пока маленькая была, себя изнутри в квартире случайно не захлопнула.

– Не надо, я знаю, я сама, – откликается Анька, передвигая блестящий рычажок. Потом она щелкает дверью. А я задерживаюсь. Надо же обнять и поцеловать Марфу – на прощание.


Севочкина мама продолжает исправно нарезать круги по периметру двора. К надежному скрипу ее коляски давно прибавился размеренный шорох – ровный и унылый, как шум моря. Анька забралась на непонятную конструкцию – явный гибрид лошадки-качалки и икеевской тумбочки, и теперь мотается на ней туда-обратно, вцепившись в торчащие из лошадиной морды железные рукоятки. Они выкрашены в красный, сама кляча – синяя.

– Анька, пойдем? – Я сглатываю привычное «домой» вместе с очередной порцией табачного дыма. Фильтр сигареты – белый до изнеможения, следов помады на нем не различить, я ее всю скурила. Значит, тут – под окнами бывшего Анькиного дома – мы сидим уже давно. Минут двадцать, наверное. А может, и три часа.

Лошадь убыстряет свой бег на месте. Анькины косички вспархивают в солнечный воздух, а потом оседают обратно на спину. Спина, кстати, прямая, как и должна быть у благовоспитанной барышни. Ане сейчас хочется остаться одной. Имеет право. Только я все равно буду поблизости.

– Мамочка, вы бы хоть ребенку сказали, что нельзя так. Сейчас укачает, потом головка болеть станет…

«Головка» – это у члена бывает и у серной спички.

– Спасибо большое, мы сами разберемся.

Тусклый старушачий голос направлен на меня. Я ведь могла в конце прошлой жизни точно так же к кому-то с советами полезть. И сейчас вмешиваюсь, только не словами, а назойливой невидимой заботой. Неправильно, если дети плачут, а у взрослых внутри все высохло.

– Мамочка, ну как знаете. Сами будете потом переживать. Я-то со своими уже давно отмучилась…

– Оно и видно, – огрызаюсь я, полируя глазами Анькину спину. Надо и впрямь снять ее с этой кобылы. Но Аня сейчас запрокинула голову. Я в ее возрасте тоже верила, что если так сделать, то слезы сами зальются обратно.

– Дело-то ваше, я только помочь.

Мы, кстати, тоже всегда «только помочь», без вариантов. А может, зря?

У моей соседки по скамейке огромный шелковый шарф. Он похож на веселую штору из малышовой спальни – на голубом фоне мчатся белые лошадки и распускаются крупные ромашки. В семь лепестков, кстати, как и положено. Шарф бьется на противном ветру, заслоняет морщинистое лицо. Моя собеседница приглаживает непослушный шелк, заправляет его в вырез зимнего пальто, пахнущего настоящим нафталином.

– Вы молоденькая, сильная, поднаберетесь опыта, ну и все сладится.

Ох, знали бы вы, какая я вам «молоденькая», я же вас старше лет на семьдесят.

– Она ведь приемная? – На меня внимательно смотрят потускневшие глаза. Раньше они были серые, теперь, из-за мелкой сетки лопнувших жилок, стали почти розовыми. Под узкой щетинистой губой можно различить стальные зубы – кривые, растущие сикось-накось, как у дошкольницы. Словно бабуля уже обновляться начала, хотя с мирскими так не бывает. Никогда-никогда.

– Это так заметно? Что неродная? – почему-то пугаюсь я.

– Не знаю, миленькая… Да не переживайте. Я Анечку вот такусенькой еще помню. А маму-то ее не помню, но вроде хорошая женщина была. А взяли ее вы, получается?

– Получается, – оказывается, у меня сигареты кончились. Крайне некстати.

– Вам Бог за это много чего простит, все, в чем нагрешили… – строго обещают мне.

Я отворачиваюсь – потому как улыбка лезет, сама по себе. Чтобы мне все за четыре жизни сотворенное простили, придется удочерить дюжину таких Анек.

– А мама-то куда делась? У кого спрашивала – никто и не помнит про такую. Это она от чего, рак, что ли, у нее был?

– Не знаю, – рассеянно откликаюсь я.

Анька раньше жила в четвертом подъезде, на последнем этаже. Три окна с краю. В них можно смотреть до упора, если сидишь на игрушечной лошадке. Но вернуться нереально. Даже если очень сильно раскачиваться и изо всех сил запрокидывать голову.

– Как это не знаешь? – оживляется старушка. – Она чудная такая, все чего-то молилась. Вот и домолилася до дурдома!

– Нам пора, до свидания. – Я почти взлетаю со скамейки. Шагаю к Аньке. Каблуки подло вязнут в мокром тяжелом песке.

– Давай вставай!

Анька пускает лошадь в истеричный галлоп. В спину мне летит суетливое:

– Ну точно, в Кащенко ее свезли! Развелось этих сектантов-то. Все молятся богу своему, хотят, чтобы он им бесплатно доброе сделал. А чего, я спрашиваю, молиться, сам другим доброе сделай, мы ж никому, кроме самих себя, и не нужны!

– Ань, я на работу опоздаю!

Нам нельзя бросать свое ремесло. Даже если очень не хочется работать. Даже если жить не хочется. Я это давно знаю. А Анька скоро поймет. Прямо сегодня.

– Пошли, мне нужна твоя помощь. Ты слышишь?

Она молча спрыгивает с лошадки и, наконец, оборачивается. Протягивает мне ладонь:

– А чего делать будем?

– Работать. – Я пробую унюхать в соседнем (а лучше в дальнем) дворе чужое острое желание. Надежду на лучшее или веру в будущее. Хотя можно и простую сбычу мечт.

Качели больше не скрипят, да и коляска с малышом перестала шуршать. Севочка с мамой домой ушли. Баиньки, не иначе. А старушка тоже отлепилась от скамейки. Веселый шелковый обрезок снова торчит у нее из-под воротника. Это и вправду кусок занавески.

– А рюкзак мой понесешь? – Анька кивает на свой бесхозный скарб, прислоненный к борту песочницы. Рюкзачок чистый, а выглядит пыльным и затертым – словно Анюта с ним в эвакуацию попала.


Прямо по курсу уже маячил парк, тот самый, что отделяет Марфину (теперь мою) территорию от Ленкиной (Тамариной). Иногда я притормаживала у особо выдающихся окон, выискивала для Аньки простенький пример. Мне так в детстве мама книжки в шкафу выбирала – чтобы без злодеев и чтобы никто не умер, а все любили друг друга и были счастливы до самого слова «конецъ». Такие же мелочи чужой семейной жизни я показываю Аньке: ничего страшного, ничего безнадежного, одна сплошная бытовуха, разной степени поправимости. Мирим влюбленных, возвращаем на место очки и ключи, прячем потихонечку водительские права у одного горе-наездника, безболезненно растим молочные зубы и прикручиваем приступы мигрени. В одном месте я, совсем расслабившись, надежно запираю внутри кастрюли кипящее от возмущения молоко…