Вторая смена | Страница: 62

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Той весной мне шестьдесят девять лет исполнилось. В таком возрасте порядочные барышни на первую линьку уходят. А у меня четвертая жизнь началась. Я только что стала Елизаветой Лындиной, молодой девицей, ничего хорошего от своей юности и смазливой морды не ждущей. Не хотелось ни праздновать, ни жить. Только работать – желательно на износ.

Камрады мои, однако, думали по-другому. В девятом часу вечера, когда у дневного отделения закончились лекции, а в дежурном гастрономе еще не закрылись двери, на нашей общажной кухне закипело, загрохотало, застучало ножами, запахло жареным, соленым и ароматным. Пришлось напяливать на себя фартук и радостную улыбку.

Девочки деликатно делали вид, что все в порядке: суетились и щебетали, гоняли из кухни наших же однокурсников – кого за горючим, а кого и просто к лешему…

– Петруха, уйди, кому говорят! Полный георгиевский кавалер, а – лапами в винегрет! Иди Фоньке помоги патефон настроить, нечего тут!

– Так, медамочки, у кого сковородка чугунная была? Ну кто замылил, сознавайтесь!

– Элен, ну что за свинство! Жаришь картошку – так мой за собой! А то, честное благородное, я тебя, Субботина, этой сковородкой отхожу!

– Так, девоньки, ша! Отойдите мне все тут, у меня в руках селедка!

– Дорочка, душечка, это что – все нам на стол? Ну хоть хвостик-то отрежь?

– Хвостик тебе? Что она мне понимает за эту рыбу? Чтобы я кого-то из вас подпустила к моей селедке, шиксы несчастные! Дорочка сделает так, как мама родная не приготовит…

– Дорка, держи свою кошавку полоумную, она сейчас тут все крыльями посшибает!

– Тьфу на вас три раза! Зюзечка, лети сюда, не слушай, что говорят эти злые люди!

– Правильно, Зюзь, лети-лети. Сейчас мамка тебя мадерой поить будет, авось и нам что достанется! Подайте, девочки, изменнику родины и врагу народа!

– Мотя, ну что ты юродствуешь?

– Матвей, ну вправду, фуражку-то так портить зачем? Хорошо, что здесь все свои, а если бы кто другой увидел?

– Шлимазл! Мотя, вот скажи ты мне, где твоя совесть?

– Я ее на базаре на сало поменял! Вуаля!

– Живое сало, взаправду! Ну настоящее. Чего смеяться-то!

– Танечка, да кто ж над тобой смеется?! Медам, дайте мне ножик! Сейчас всем буквально по ломтику!

– Ну до чего ножи тупые! Фаддей, у тебя финка была вроде? Неси скорее…

– Нет, барышни мои, это невыносимо, такая закусь – и без водки! Грешно, практически!

– Да шут с тобой, всю душу мне вымотал! Открывай уже! Стопочки где у нас?

– Мне лучше в блюдечко! Зюзя! Зюзечка! Куть-куть-кутя!

– Предлагаю поднять эти рюмки за здоровье товарища, которому мы все обязаны…

– Ты что несешь, идиот!

– Тут мирских нет, кому твой Сталин нужен?

– Да тихо вы! Обязаны отличным поводом для того, чтобы вкусно покушать и приятно попить! За товарища Озерную, мадам и месье, за дорогую нашу Дусю-раскрасавицу!

– Уел!

– Дуся, рюмочку-то давай, а? Не каждый день мадеру пьем.

Я обернулась, глянула на единственных оставшихся у меня живых.

Вот они стоят, смотрят сквозь наш вечный кухонно-табачный чад. Застыли как на фотоснимке. Кто со сковородкой в руках, кто с банкой американской тушенки, кто с еще не расстеленной скатертью. Вот пусть так и стоят в моей памяти – смешные мои, родные ведьмы и ведуны, ближе которых никогда уже никого у меня не будет. Ни-ко-го.

– Евдокия! – Афоня тряхнул роскошным чубом. – За столом я тебе скажу красиво. А пока слушай как есть. Я тебе, Дусенька, в твой день рождения хочу пожелать счастья. Самого что ни на есть лучшего, первой пробы! Чтобы согрелась. Поняла меня, ма шер?

– Конечно, спасибо! – Улыбка не улыбка, а приличия соблюдены.

Я смотрела на своих – как в душу себе всех впечатывала. У нас ведь войну только трое выдержали – Ленка в эвакуации, Марфа на каком-то московском номерном заводе и Зина в блокадном Ленинграде. Остальные – новенькие, как с иголочки. Молодые и красивые, мирной жизни не нюхавшие.

– Мотька, чтоб ты сдох, что ты у кошавки лакаешь?

Дорка Гурвич прижимала к себе растрепанную крылатку. Грозно зыркала на Матвея, который глотнул из блюдца кошавкиной мадеры. У Доры волосы отросли, уже не ежик, золотистые стружки. Будто от Изадоры черная тень отвалилась – память о лагере смерти.

– Дора, сжальтесь! Подлейте бывшему кадету!

Матвей опустился на одно колено и попытался поцеловать Дорке руку. Словно на танец приглашал. Молодой лихой кавалер, улыбка белоснежная, спина прямая – словно не в эту спину в мае сорок четвертого где-то под Севастополем впечатался шальной осколок.

– Хлеб у нас где? Медамочки, кому я свои карточки сегодня отдавала?

Зинка, урожденная княжна Зубковская, а ныне – учительница французского в мужской школе – перебирала кульки на нашем подоконнике. Руки у нее раньше были изящные, кожа светилась – как дорогой фарфор. Но это еще до блокадных зим.

– Господа, курага осталась, из Ростиной посылки. Компот сварим или в пирог положим?

Ленуська нависла над укутанной в газеты кастрюлей, приподняла крышку. Ей сейчас лет тридцать пять по паспорту. А по выражению лица все шестьдесят, словно она два возраста сложила: свои года и Мани, сестренки, погибшей в первую киевскую бомбежку.

– С луком вроде пирог хотели? Как по мне, сами понимаете, так без разницы…

Танька Онегина глядела тоскливыми глазами на тарелку с остатками сала. Сглатывала слюну, облизывала нежные, как у новорожденного, губы. А она и есть новорожденная. Прошлая жизнь у Тани Рыжей не на фронте или в оккупации кончилась, а на Колыме.

– А не поздно для пирога? А то картошка сварилась, остынет!

Марфа стояла у примуса в платье, пошитом из трофейного отреза цвета «бэж». Правда, не на картофель смотрела – на то, как Фаддей своей финкой пробует яблоко на шестнадцать частей разрезать. Или даже на тридцать две. У него пальцы ловкие, у Фадьки. Не зря в свое время минером был. Зря, правда, подорвался: взяли потом фрицы город Минск…

– А вы холодную картошку есть брезгуете, принцесса?

И яблоко распалось на тоненькие, почти прозрачные лепестки, вздрогнуло на блюдце – как полураспущенный бутон очень крупного цветка.

– Боевая машина просит посадки! Иду на заправку! – Фонька вытащил из-за пазухи еще одну бутылку. Полы кожаного плаща-реглана распахнулись – словно занавес в театре отдернули. Форма Афанасию шла необыкновенно. Да только он ее, не снимая, носил не из-за кокетства, а потому, что гражданской одежды толком не нажил. Хоть не Спутник, а все больше по детным вдовам шастал. А где дети – там и деньги с последней получки…

– Товарищи, добрый вечер! Кто занял мой примус? – Весь теплый чад вместе с нашими смешочками вымело в распахнувшуюся дверь. На кухню явилась еще одна обитательница общаги: неулыбчивая, нержавеющая. Одно слово – Турбина.