Вот война: один, любопытствуя, высунет на миг из окопа голову — и ее тут же невесть откуда прилетевшей пулей пробьют; по другому лупят из нескольких стволов — а он как заговоренный. Уже не меньше десятка пуль пытались найти Ромку, но даже следа на земле не оставили. И выстрелов он не слышал: они были сами по себе, он — сам по себе.
Но затем две пули — одна за другой — продырявили борт коляски. Они и разбудили Ромку. Он медленно поднял голову, поглядел на дырки. Медленно обвел взглядом лежащую колонну. И пленных, и конвоиров. Медленно сел, привалившись спиной к мотоциклу. Он был еще где-то там, куда он только что заглянул, но окружающий мир уже захватил его в свою сеть, уже входил в него, втискивался через поры кожи в каждую клеточку его тела. Ромка ощущал себя столь огромным, столь доступным и притягательным для пуль…
На его месте кто-нибудь другой — да кто угодно! — немедленно бы что-то предпринял. Постарался бы исчезнуть (стать невидимым! или уменьшиться до таких размеров, чтобы даже самый меткий не мог вцелить; выпасть из этого пространства: был — и вдруг вместо человека осталась дыра — вот вам!) или переметнуться к пулемету, переметнуться так быстро, что никто б и не успел сообразить, что происходит. И сразу — не жалея патронов — точно в цель — в одного, в другого, в третьего — как в кино о легендарных стрелках Дальнего Запада…
Но он не шелохнулся.
Это его и спасло.
Было что-то завораживающее в его отстраненности, в пластике его тела. Он был как во сне, и этот сон наяву передался всему окружающему пространству. Его гипнозу поддались и пленные, и конвоиры, которые вдруг перестали стрелять. Замолкли пташки, и даже далекий трактор умолк. Жили только глаза, сотни глаз. Это они впустили в себя гипноз, остановили время, остановили — на разных высотах, где те в этот момент находились — чаши весов. Все ждало, какой следующий пасс сделает гипнотизер…
Начало войны Ромка Страшных встретил на гауптвахте. На гауптвахту он попал за злостную самоволку, томился на ней уже четвертые сутки, всего полагалось пять, и как ему это надоело — описать невозможно. Вырваться досрочно был только один путь — через лазарет, но с фельдшером он был в конфликте. Фельдшер был человек добрый и в меру грамотный, но — увы — начисто лишенный чувства юмора. А потому обидчивый. В прежние свои штрафные денечки Ромка дважды его надул. В первый раз — вдохновленный приближающейся грозой — имитировал приступ гипертонии, что при Ромкиной энергии и способности к концентрации оказалось сущим пустяком; во второй, отправляясь на губу, припомнил предостережение своей бабки — и запасся травкой, которую помнил по внешнему виду, хотя мудреное название и запамятовал, и наутро имел такую крапивницу — хоть студентам-медикам демонстрируй. Кабы оно осталось между ними, по доброте душевной фельдшер это как-нибудь пережил бы, но пограничная застава — коллектив небольшой, Ромка перед кем-то из приятелей своею проказой прихвастнул, ну и узнали все. Повод был не тот, чтобы гордиться общим ироническим вниманием. Первый случай фельдшер пережил без душевной травмы, но после второго — ну что с него возьмешь, если человек не понимает шуток! — затаил обиду. И когда на этот раз, можно сказать, творчески иссякнув, Ромка от безысходности пошел по банальному пути и принял пару таблеток пургена, его непритворные муки стали только поводом для фельдшерских насмешек. И поделом: ну кто поверит, что гауптвахтным меню можно отравиться? Фельдшер попросил старшину, чтобы Ромке поставили ведро («не бегать же бедному солдатику каждые четверть часа за полсотни метров на общий толчок, да и опасно это: дизентерия — штука заразная…»), потом сам принес ему старый стул без сиденья («поставь над ведром — ноги не будут уставать от полусогнутого положения; сиди себе и думай, как дальше жить…»).
Когда начался бой — о Ромке просто не вспомнили. Немцы наступали стремительно, хотели сразу смять пограничников. Никто и опомниться не успел, как броневики уже ворвались на территорию заставы. К сожалению, им это сошло: винтовки-то были под рукой, а вот гранаты — в каптерке под замком. Короче, поджечь удалось только один броневик, да и тот укатил своим ходом. На опушке, в семистах метрах, немцы остановились и потушили огонь. Тут как раз подоспела их пехота с минометами и полевыми пушками, они обстреляли заставу и пошли в атаку снова, теперь уже всерьез.
Ромку разбудила стрельба.
Утро еще не наступило, но небо посветлело настолько, что можно было не включать свет. Где-то рядом били винтовки и сразу несколько пулеметов, и одна очередь, не меньше пяти пуль, пришлась в стену помещения гауптвахты. Ромку это не встревожило. Казарма была еще кайзеровская, сложенная из дикого камня; красота, а не казарма; такие стены и сорокапяткой не возьмешь. Но на Ромку эта надежность только наводила скуку. Он считал — и это на самом деле было так, — что не боится ничего на свете. В риске он видел только положительную сторону. Это была соль, даже перчик, которые придавали жизни вкус. Риск был как бы фотографическим закрепителем. Без него дни были серыми, все на одно лицо; так можно год прожить, как один день, — и что в этом хорошего? Так можно и всю жизнь превратить в существование! В конце обернешься — а смотреть-то не на что… Зато как обостряются все чувства, когда сходишь с натоптанной дорожки! Тем более — когда по-настоящему рискуешь. Когда грозит расплата не мелкими неприятностями, скажем, нарядами вне очереди и даже визитом на губу. Нет! Вот когда на кону твоя жизнь — только тогда ты и можешь ее по-настоящему почувствовать и оценить. Ах, как Ромка мечтал попасть в десантную часть, в парашютисты! Или хотя бы в подводники, стать военным водолазом. Не сложилось. Но он был не тот человек, кто при первой же осечке отказывается от мечты. Вот закончится срочная, тогда на гражданке можно будет и с парашютом попрыгать, и в Черном море побродить в водолазном снаряжении по затопленным кораблям. Да! — чуть не забыл: еще нужно будет с альпинистами на Эльбрус вскарабкаться. Горка не самая высокая, зато дело вполне реальное. О Джомолунгме, например, можно только мечтать; но кто тебя туда пустит? А Эльбрус — он нашенский, можно идти не спросясь. При этом Ромку не волновало, какой откроется с пятикилометровой высоты красота земли, каким окажется небо, причем не только днем, но и ночью, когда между тобой и звездами — никого и ничего. Нет! — его интересовало только испытание. Испытание себя. Острейшее переживание этой минуты жизни. Чтобы эта минута потом жила в тебе всегда. Захотелось — и достал ее из себя, и погрузился в нее, свежую, острую, переживая каждую ее секунду — одну за другой, одну за другой… Вино, которое не стареет.
Ах! (опять «ах», но куда денешься: где перчик, где экспрессия, — там и «ах») — ну почему стены казармы были столь несокрушимы? Вот были б они из дикты — тогда бы можно было порезвиться. Представьте, как мимо вас — вззз! вззз! — слева, справа, а эта даже зацепила… сперва вззз! — и только затем видишь в стене просвечивающую рваную дырочку. Вот где жизнь! Без страха, без сожалений. Игра! Игра с завязанными глазами. Ведь не знаешь, откуда и по какой траектории пролетит очередная пуля, и мечешься то в одну сторону, то в другую, пластуешься на полу, перекатываешься к противоположной стене. Смысла в этих метаниях не много, может быть даже — нуль, но ты делаешь, что можешь, ты борешься. Думать не успеваешь, доверился интуиции, которая, будем надеяться, видит тропинку твоей судьбы… Такое до смерти не забудешь.