Дот | Страница: 27

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вот война: один, любопытствуя, высунет на миг из окопа голову — и ее тут же невесть откуда прилетевшей пулей пробьют; по другому лупят из нескольких стволов — а он как заговоренный. Уже не меньше десятка пуль пытались найти Ромку, но даже следа на земле не оставили. И выстрелов он не слышал: они были сами по себе, он — сам по себе.

Но затем две пули — одна за другой — продырявили борт коляски. Они и разбудили Ромку. Он медленно поднял голову, поглядел на дырки. Медленно обвел взглядом лежащую колонну. И пленных, и конвоиров. Медленно сел, привалившись спиной к мотоциклу. Он был еще где-то там, куда он только что заглянул, но окружающий мир уже захватил его в свою сеть, уже входил в него, втискивался через поры кожи в каждую клеточку его тела. Ромка ощущал себя столь огромным, столь доступным и притягательным для пуль…

На его месте кто-нибудь другой — да кто угодно! — немедленно бы что-то предпринял. Постарался бы исчезнуть (стать невидимым! или уменьшиться до таких размеров, чтобы даже самый меткий не мог вцелить; выпасть из этого пространства: был — и вдруг вместо человека осталась дыра — вот вам!) или переметнуться к пулемету, переметнуться так быстро, что никто б и не успел сообразить, что происходит. И сразу — не жалея патронов — точно в цель — в одного, в другого, в третьего — как в кино о легендарных стрелках Дальнего Запада…

Но он не шелохнулся.

Это его и спасло.

Было что-то завораживающее в его отстраненности, в пластике его тела. Он был как во сне, и этот сон наяву передался всему окружающему пространству. Его гипнозу поддались и пленные, и конвоиры, которые вдруг перестали стрелять. Замолкли пташки, и даже далекий трактор умолк. Жили только глаза, сотни глаз. Это они впустили в себя гипноз, остановили время, остановили — на разных высотах, где те в этот момент находились — чаши весов. Все ждало, какой следующий пасс сделает гипнотизер…

4

Начало войны Ромка Страшных встретил на гауптвахте. На гауптвахту он попал за злостную самоволку, томился на ней уже четвертые сутки, всего полагалось пять, и как ему это надоело — описать невозможно. Вырваться досрочно был только один путь — через лазарет, но с фельдшером он был в конфликте. Фельдшер был человек добрый и в меру грамотный, но — увы — начисто лишенный чувства юмора. А потому обидчивый. В прежние свои штрафные денечки Ромка дважды его надул. В первый раз — вдохновленный приближающейся грозой — имитировал приступ гипертонии, что при Ромкиной энергии и способности к концентрации оказалось сущим пустяком; во второй, отправляясь на губу, припомнил предостережение своей бабки — и запасся травкой, которую помнил по внешнему виду, хотя мудреное название и запамятовал, и наутро имел такую крапивницу — хоть студентам-медикам демонстрируй. Кабы оно осталось между ними, по доброте душевной фельдшер это как-нибудь пережил бы, но пограничная застава — коллектив небольшой, Ромка перед кем-то из приятелей своею проказой прихвастнул, ну и узнали все. Повод был не тот, чтобы гордиться общим ироническим вниманием. Первый случай фельдшер пережил без душевной травмы, но после второго — ну что с него возьмешь, если человек не понимает шуток! — затаил обиду. И когда на этот раз, можно сказать, творчески иссякнув, Ромка от безысходности пошел по банальному пути и принял пару таблеток пургена, его непритворные муки стали только поводом для фельдшерских насмешек. И поделом: ну кто поверит, что гауптвахтным меню можно отравиться? Фельдшер попросил старшину, чтобы Ромке поставили ведро («не бегать же бедному солдатику каждые четверть часа за полсотни метров на общий толчок, да и опасно это: дизентерия — штука заразная…»), потом сам принес ему старый стул без сиденья («поставь над ведром — ноги не будут уставать от полусогнутого положения; сиди себе и думай, как дальше жить…»).

Когда начался бой — о Ромке просто не вспомнили. Немцы наступали стремительно, хотели сразу смять пограничников. Никто и опомниться не успел, как броневики уже ворвались на территорию заставы. К сожалению, им это сошло: винтовки-то были под рукой, а вот гранаты — в каптерке под замком. Короче, поджечь удалось только один броневик, да и тот укатил своим ходом. На опушке, в семистах метрах, немцы остановились и потушили огонь. Тут как раз подоспела их пехота с минометами и полевыми пушками, они обстреляли заставу и пошли в атаку снова, теперь уже всерьез.

Ромку разбудила стрельба.

Утро еще не наступило, но небо посветлело настолько, что можно было не включать свет. Где-то рядом били винтовки и сразу несколько пулеметов, и одна очередь, не меньше пяти пуль, пришлась в стену помещения гауптвахты. Ромку это не встревожило. Казарма была еще кайзеровская, сложенная из дикого камня; красота, а не казарма; такие стены и сорокапяткой не возьмешь. Но на Ромку эта надежность только наводила скуку. Он считал — и это на самом деле было так, — что не боится ничего на свете. В риске он видел только положительную сторону. Это была соль, даже перчик, которые придавали жизни вкус. Риск был как бы фотографическим закрепителем. Без него дни были серыми, все на одно лицо; так можно год прожить, как один день, — и что в этом хорошего? Так можно и всю жизнь превратить в существование! В конце обернешься — а смотреть-то не на что… Зато как обостряются все чувства, когда сходишь с натоптанной дорожки! Тем более — когда по-настоящему рискуешь. Когда грозит расплата не мелкими неприятностями, скажем, нарядами вне очереди и даже визитом на губу. Нет! Вот когда на кону твоя жизнь — только тогда ты и можешь ее по-настоящему почувствовать и оценить. Ах, как Ромка мечтал попасть в десантную часть, в парашютисты! Или хотя бы в подводники, стать военным водолазом. Не сложилось. Но он был не тот человек, кто при первой же осечке отказывается от мечты. Вот закончится срочная, тогда на гражданке можно будет и с парашютом попрыгать, и в Черном море побродить в водолазном снаряжении по затопленным кораблям. Да! — чуть не забыл: еще нужно будет с альпинистами на Эльбрус вскарабкаться. Горка не самая высокая, зато дело вполне реальное. О Джомолунгме, например, можно только мечтать; но кто тебя туда пустит? А Эльбрус — он нашенский, можно идти не спросясь. При этом Ромку не волновало, какой откроется с пятикилометровой высоты красота земли, каким окажется небо, причем не только днем, но и ночью, когда между тобой и звездами — никого и ничего. Нет! — его интересовало только испытание. Испытание себя. Острейшее переживание этой минуты жизни. Чтобы эта минута потом жила в тебе всегда. Захотелось — и достал ее из себя, и погрузился в нее, свежую, острую, переживая каждую ее секунду — одну за другой, одну за другой… Вино, которое не стареет.

Ах! (опять «ах», но куда денешься: где перчик, где экспрессия, — там и «ах») — ну почему стены казармы были столь несокрушимы? Вот были б они из дикты — тогда бы можно было порезвиться. Представьте, как мимо вас — вззз! вззз! — слева, справа, а эта даже зацепила… сперва вззз! — и только затем видишь в стене просвечивающую рваную дырочку. Вот где жизнь! Без страха, без сожалений. Игра! Игра с завязанными глазами. Ведь не знаешь, откуда и по какой траектории пролетит очередная пуля, и мечешься то в одну сторону, то в другую, пластуешься на полу, перекатываешься к противоположной стене. Смысла в этих метаниях не много, может быть даже — нуль, но ты делаешь, что можешь, ты борешься. Думать не успеваешь, доверился интуиции, которая, будем надеяться, видит тропинку твоей судьбы… Такое до смерти не забудешь.