Дот | Страница: 67

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Отец Варфоломей все еще держал его за плечо. Ощущение было такое, что батюшке необходимо опереться. В первое мгновение Саня непроизвольно напрягся, но уже в следующее опомнился: ведь это же отец Варфоломей! — и расслабил плечо.

Проблемы выбора для Сани не было. Уже тогда социальная лестница его не привлекала. Ничем. Тут отец Варфоломей дал промашку. Возможно, если бы не всенощная, если бы голова была посвежей, если бы интуиция от усталости не уснула, оставив на хозяйстве разум, который обожает пользоваться банальностями, — тогда (даже не возможно, а наверное) отец Варфоломей рассуждал бы с Саней только о самом главном — о душе. Не уравнял бы Саню с другими молодыми людьми, исполненными государственной пропагандой по одной колодке. Кстати, этих молодых людей отец Варфоломей видел только со стороны, на улице; никто из них не захаживал к нему в церковь, никто не делился своими сомнениями. Очевидно, сомнений у них не было, а если и появлялись, то такие мелкие, что их под силу было решить секретарю комсомольской ячейки. Это вовсе не означает, что Саня был лучше их. Нет. Просто он был другой. И таких, как он — других — было тоже много, но все они старались не выдавать свою сущность, шагали в ногу с правильными, твердыми, прямыми. Чем еще больше уродовали свои души. Саня отличался от них тем, что — тоже шагая в ногу со всеми — только присутствовал. Для остроты можно было бы сказать так: Саня был хорош во всем, безукоризненно соблюдал все правила игры только для того, чтобы быть незаметным. Чтобы ему не мешали жить (внутренней жизнью) по собственному усмотрению. Чтобы быть свободным… Красивый поворот? Несомненно. Однако — увы — далекий от истины. Все-таки в момент этого разговора с отцом Варфоломеем парнишке было всего четырнадцать. Хорошо исполнять все, что делаешь, его приучили еще с бесштанного детства. А мимикрия… Мимикрия была неосознанной. Тоже выработанной прошлой жизнью — и все же неосознанной. Так что напрасно отец Варфоломей спонтанно затеял этот разговор. Усталость, усталость… На какой-то момент отец Варфоломей забыл, что душа непостижима разумом. Даже собственная душа. Начинаешь с нею разбираться, пытаешься это облачко преобразить в состояние прозрачного кристалла (дальше незачем продолжать: ведь это опять о вивисекции, о судьбе препарированной лягушечки)…

За свою пока недолгую жизнь Саня столько натерпелся, столько видел смертей, что уже знал, как это просто. Знал, что жизнь тела — это еще далеко не все. Его вряд ли можно было чем-то напугать. И доведись ему стоять перед расстрельной командой — ему бы не пришлось собираться с силами, чтобы сохранить лицо. Он уже столько раз это пережил — все в том же Париже — со своими друзьями! Во всякую пору дня и во всякую погоду. Чаще бывало серо, накрапывал дождь (сейчас — в доте — Медведев не мог припомнить: а попадал ли д’Артаньян в «Трех мушкетерах» — хотя бы однажды — под дождь?), но случалось и ведро. Обычно их расстреливали на краю рва, но как-то случилось и возле стены. Какой-то монастырь; д’Артаньян, как всегда, не глядел на мушкеты и до последнего мгновения болтал о пустяках; Арамис делал вид, что молится, закрыв глаза, но по его лукавой ухмылке было видно, что от Бога он пока далеко; Атос, чтобы убить время, разглядывал дырку на когда-то замечательной перчатке из английской кожи. И только Портос слушал болтовню д’Артаньяна. Он похохатывал, морщил нос и подначивал расстрельную команду. Но ни одного залпа Саня не помнил. Поэтому и не представлял, с какой болью свинец дробит кости ребер и грудины. Возможно, залпов и не было, скажем, из-за помилования. Но это вряд ли. К жизни — особливо к чужой — относились без пиетета. С врагами не церемонились. Действовали по принципу: самый лучший враг — это мертвый враг. А помилование по мягкости души или из гуманных соображений — это уже потом писатели придумали. Правда, сами эти ребята вряд ли смогли бы прирезать сдавшегося врага. Может быть — именно в этом все дело?..

Чем же завершился тот разговор?

— Я хочу, чтобы ты, читая «Мушкетеров», обратил внимание на две важных вещи, — сказал отец Варфоломей. — Первое: у этих славных ребят не было Бога. Бог был у них на языке, может быть — иногда — в памяти; но не в сердце. А только сердцем мы познаем Бога и сливаемся с ним. И второе: они были французы — но не граждане Франции. Для них самой любимой игрушкой была честь — так их воспитали. И они никогда не помышляли о свободе, потому что с наследственной программой, с молоком матери впитали сознание своей координаты в этой жизни: они — дворяне, дворня сюзерена, слуги короля. Слуги! Король был для них всем. Король — а не Франция…

Отец Варфоломей достал с полки книгу, зачем-то раскрыл ее посреди и прочел несколько фраз. Пустота. Или это во мне сейчас пустота? — как-то тускло подумал отец Варфоломей. Но ведь наверняка же есть что-то между этими пустыми словами, какое-то волшебство, иначе чем объяснишь тепло, которым согревается сердце даже сейчас, когда вспоминаешь об этой книге. Прочесть уже не смогу; но то — давнее — греет…

Он протянул книгу Сане и произнес, глядя в окно (не для Сани — для себя):

— Конечно — у каждого из них была родина… Какая-нибудь Шампань… или Прованс… Но я не представляю, чтобы кто-нибудь из них, даже ради этого родного клочка земли, согласился отдать свою жизнь…

Кррам, кррам, кррам…

Плоское лезвие шпаги, как собака, скользит у ноги, преданно заглядывает Сане в глаза. Шпаге и невдомек, что это их последний бой. Саня это знает — но не думает об этом. Тем более — о прошлом, чем пробавляются герои романов, которые в последние минуты жизни перебирают память, вспоминая самые яркие мгновения, как фотографии пережитого когда-то счастья. На том свете все припомним. Будет столько свободного времени… А сейчас не думай ни о чем. В душе должен быть покой. В ноге — уверенность. В руке — твердость. Тебя чувствуют твои друзья — и равняются по тебе. Они так верят тебе! Вот отчего вы сейчас как один человек, одно сердце, одна судьба…

Кррам, кррам, кррам…

9

Медведев опять приник к артиллерийскому прицелу. Ящики. Плоские, аккуратные, крашеные в защитный серый цвет. Высоким штабелем придавили кузов трехтонки. Очевидно — снаряды. Или мины. Вот в это бы влепить, — то-то был бы фейерверк!..

Едва касаясь пальцами, Медведев чуть повернул маховичок, еще, еще, — догнал кабину. Пожилой водитель, с жидкой потной порослью на голове, тяжело дышит. Должно быть — сердечник. У них в Иванове был сосед, комплекцией один в один с этим водилой, так и у того было такое же серое лицо, и пахло от него как-то специфически-медицински; эти капли были всегда при нем.

Впрочем — Медведев это давно заметил — физиономии всех водителей, проезжавших мимо холма, были усталые и сонные. Оно и понятно: позади у них была непростая дорога. Пока проедешь по тому ущелью… Медведеву лишь однажды довелось это проделать на попутке; говорят, не так уж и далеко, километров пятьдесят, а ему тогда показалось, что конца той дороге не будет. Ущелье длинное, узкая дорога извилиста; несчетные повороты усыпляли. А обрыв к промоине, в которой весной шумел изрядный поток, заставлял водителей быть в постоянном напряжении.

У подножия холма машины оказывались в мертвой зоне. Прежде мертвую зону контролировал железобетонный каземат. Он и сейчас был там, где его построили — возле самой дороги; но осенью прошлого года его демонтировали. Судя по бойницам, каземат был упакован пушкой и двумя пулеметами. Только двумя, потому что им не нужно было думать о круговой обороне. И пушка была поменьше этой. Конечно — не сорокапятка, с которой против прорвавшихся танков не навоюешься, а, скажем, 76-миллиметровая, чтобы прямой наводкой проломить любую броню. Куда попал — там и проломил. С тех пор, как каземат опустел, и года не прошло, а зеленая краска местами уже осыпалась, обнажая выбеленный солнцем бетон; за него кое-где успел зацепиться мох. Но и теперь каземат производил впечатление: тяжелый, массивный; обычной полевой пушкой не возьмешь. Он притягивал взгляды каждого, кто проезжал мимо. Водители использовали его как туалет. Удивительное дело: по ту сторону дороги столько кустов! — нет, им хочется не просто опорожниться, но нагадить. Каждый самоутверждается, как подсказывает ему душа.