В свите поклонников первую скрипку играл Дубельву. У него было «свое» кресло, в котором он устраивался, вытянув длинные ноги, курил толстенные сигары, пил пиво, смотрел футбол по телевизору, качал на коленях детей. Вот от этого у Леона слегка щемило сердце: он был в положении умершего, который, незримо вернувшись в свой дом, видит, что его место уже занято. Он знал, что рано или поздно Соланж обзаведется новым мужем, а Дубельву, пылко и преданно влюбленный уже несколько лет, — самая лучшая кандидатура, пусть даже она не питает к нему ответной страсти. Это будет брак не по взаимной любви, но по трезвому расчету. От таких мыслей Леону делалось плохо, однако выбора у него не было: уж если на то пошло, он предпочел бы лично устроить второй брак жены, чем оказаться однажды поставленным перед фактом. Он останется для Соланж — в этом он был уверен — единственной любовью и отцом ее детей, сраженным во цвете лет непостижимым роком. Зная, что его матримониальные чаяния во многом зависят от бывшего пациента, Дубельву выказывал Коротышке уважение, обратно пропорциональное его размерам, и льстил ему как мог. У него была излюбленная фраза:
— Леон, вы — этап в эволюции человечества: возможность жизни в предельно уменьшенном масштабе на перенаселенной планете. Вы — мутант, Леон, вы — прорыв к новым возможностям вида.
Сущим наслаждением было видеть, как этот Геркулес — метр девяносто ростом — склоняется перед Малявкой, почтительно прислушиваясь. На самом деле Дубельву, как и Жозиана, побаивался Леона — этого ничтожного существа, именно своей ничтожностью опасного. Ему бы хотелось, чтобы тот исчез навсегда, а согласие между Соланж и ее маленьким мужем терзало его сердце: он ревновал.
Наедине Соланж оказывала Леону знаки внимания, которые трогали его до глубины души: например, когда она пила чай, то ставила на поднос вторую чашку для него, как будто он мог, как прежде, с ней почаевничать. Она наливала ему чаю, добавляла молока и сахару, как он любил, и оставляла остывающую чашку, больше к ней не притрагиваясь.
Однажды вечером, когда они вдвоем смотрели телевизор, Соланж на диване (в короткой юбке и без колготок), Леон у нее на колене, она задремала. И тогда он, наклонившись, увидел вдали, там, где кончался широкий тракт гладкой загорелой плоти, вздутые, как парус, белые трусики. Ошеломленный красотой открывшегося вида и огромностью ширмы, за которой скрывались несметные сокровища земной жизни, он сорвался и, упав на пол, набил здоровенную шишку. Но не жалел: зрелище того стоило.
Соланж из кожи вон лезла, стараясь облегчить Леону жизнь. Она раздобывала ему всевозможные вещи по росту, подарила кукольные часики, цифры на которых мог разглядеть только он один; их крошечные кружевные колесики беспощадно перемалывали часы и секунды. В качестве первого этапа возвращения в милость в ванной появился тазик, оправленный в серебро, на лакированной полочке. Усевшись на жемчужину ее ожерелья возле шкатулки с украшениями, Леон любовался ею. Он взирал, разинув рот, на изгибы ее позвоночника, и ему хотелось взобраться по позвонкам, как по стволу дерева, до самого неба. Муж и жена вместе мылись, каждый в своей ванне, и Леон не мог наглядеться на свою великаншу — смотрел и смотрел, как трут намыленное тело ее длинные руки, пока она не одергивала его и не приказывала отвернуться. Она могла бы, слегка сжав свои розовые ногти, отсечь ему руку, а то и голову, и от одной этой перспективы он обожал ее еще сильней.
Соланж порой бывала рассеянна: оставляла его в примерочных кабинах, в такси. Положив его куда-нибудь — в карман халата или на край раковины, — могла начисто о нем забыть. Он ждал, немного обижался, но не всерьез. Случалось, она машинально совала его в ящик кухонного стола вместе со штопором, бросала в мусорную корзину с ненужными письмами, а потом ночь напролет искала с фонариком. Он был ростом с палец, и она зачастую пользовалась им, чтобы почесать ухо или спину, не отдавая себе отчета, что это ее муж. Леон порой представлял свое будущее в виде зубочистки или ватной палочки в мире Гигантов.
В эту пору Соланж сделала ему для передвижений по дому царский подарок — роскошный автомобиль «ягуар»-купе с откидным верхом, модели 40-х годов — два медных радиатора без клапана, приборная панель из красного дерева, хромированная решетка, блестящие серебром колеса и средняя скорость 12 километров в час, по прямой до 15. Автомобиль работал не на бензине, а на электричестве: достаточно было на ночь подключить его к зарядному устройству, как мобильный телефон. Леону не хотелось ни от кого зависеть, а передвигаться самостоятельно ему было трудно: километры коридора отделяли его чулан от жилых комнат. Утром он десять минут добирался до кухни и был вынужден вставать раньше всех, чтобы поспеть к общему завтраку. Это был семейный ритуал; если Леон опаздывал, все расходились, дети в школу, Соланж в свой зубной кабинет, и он заставал лишь неубранный стол: хлопья в лужице молока на дне чашки, размякшее масло, открытые банки с джемом, надкушенные и недоеденные тосты, грязные ножи и витавший над этим разором запах остывшего кофе. Дома оставалась только нянька; приветливая, как тюремная дверь, она шипела, сграбастав его за шиворот, точно котенка, которого собираются утопить:
— Чего желаете, Ваша Краткость, чаю или кофе? Крошечку круассана, капельку апельсинового сока, крупинку мюсли? Мюсли очень полезны, говорят, от них растут…
Ее излюбленным развлечением было гоняться за ним по квартире с пылесосом, норовя засосать, как пылинку, в ревущее жерло. Каждый раз негодяйка уверяла, что не заметила его, притворялась близорукой, изображала удивление. Еще она тайком подначивала Финтифлюшку, надеясь, что та запросто сожрет хозяина, как только он окажется в пределах досягаемости, и заранее извиняла детей, если они случайно на него наступят.
Леону пришлось заново учиться водить, он освоил миниатюрную машину и успешно сдал на права. Возможностей для аварии, даже в старой османновской [4] квартире, много, к тому же в его авто не было ремней безопасности: он мог забуксовать, например, на складках ковра и перевернуться. Свеженатертые полы представляли ту же опасность, что обледеневшее шоссе в дождь, а трещинки в половицах были для него настоящими рытвинами. На кухонном, по старинке плиточном полу приходилось опасаться брызг масла и жирных пятен, на которых машину заносило. Ну а вождение на вычищенном ковровом покрытии было само по себе искусством: ехать приходилось на постоянной скорости, чтобы колеса не запутались в ворсе. Если случалось застрять, Леон был вынужден отчаянно сигналить, призывая на помощь, в надежде, что злюка Жозиана поспеет раньше, чем войдет на бархатных лапках, облизываясь, ласковая Финтифлюшка. К счастью, у «ягуара» был мощный гудок, нечто среднее между горном и пожарной сиреной, и кошка пока его побаивалась.
Но при всех опасностях, подстерегающих, впрочем, любого водителя, сколько все-таки было радости! Ах! Промчаться по коридору, дважды поворачивающему под прямым углом, на манер складного метра, в гостиную — это было все равно что ехать по узкой горной дороге, одолев два смертельных виража и длинный изгиб, который заканчивался у двери. Леон давил на акселератор и выжимал из двигателя максимум; надев кожаный шлем и очки, включал на полную мощность фары, рвал с места, мастерски вписывался в повороты с оглушительным ревом тысячи лошадиных сил. Аристократичный, равнодушный к препятствиям «ягуар» иной раз задевал стену и отлетал к противоположной; машина вздрагивала, опасно кренилась, Леон притормаживал, потом снова жал на педаль. Полный кайф! И следы шин — он оставлял их повсюду. Резина лысела в несколько недель. Пользуясь отсутствием домашних в дневные часы, он устраивал марафонские заезды по всей квартире на время. От входной двери до черного хода через гостиную за пять с половиной минут — знай наших! Маленький водитель мчался, отчаянно сигналя, давил на газ, проскакивал на красный свет, гнал по встречной полосе, заезжал на тротуар — плевать! Он видел впереди, как улепетывает напуганная пронзительным воем Финтифлюшка — шерсть дыбом, хвост трубой, — как она запрыгивает на шкаф от греха подальше. Проносясь мимо, Леон вскидывал крошечный палец в непристойном жесте: