Как ни горько, пришлось признать: без него прекрасно обходились. Он вообще никому не был нужен. Жизнь продолжалась. Леон впал в глубокое уныние, бродил среди покоробившихся чемоданов, сломанных игрушек и прочего старья, которое складывали в чулане, чтобы потом отдать в пользу малоимущих. Этот бескрайний пейзаж пугал его своей хаотичностью. Глыбы штукатурки, огромные, как скалы, грозили упасть с подмокшего от протечек потолка, по стенам змеились широченные трещины. Он был один, нагой и беззащитный, в этой ледяной пустыне. Он и сам ощущал себя отбросом — жалкий, сморщенный мешочек с костями, сохранивший только животные инстинкты. Теперь ему были близки и понятны бродяги-попрошайки, вечные скитальцы, которых гонят отовсюду «добрые люди». Только он, наоборот, был узником в собственном доме, узником в собственном теле. Три дня он метался в бреду, лежа среди хлопьев вековой пыли. Едва живой, всеми брошенный, он чувствовал себя низведенным до статуса одноклеточного существа. Ему хотелось есть. Голод лишил его человеческого облика, превратил в дикого зверя.
К счастью, на дворе стояло лето, и насекомые кишмя кишели: мухи, мошки, мотыльки, пчелы, тараканы, жуки-древоточцы, червячки и личинки. Они прямо-таки сочились отовсюду, словно их плодили доски пола и штукатурка стен. Дротиком, сделанным из шпильки для волос, Леон убивал целые колонны муравьев, штурмующих хлебную крошку. Больших зеленых мух, которые ползали по оконным стеклам, истерично гудя, как тяжелые бомбардировщики, он протыкал насквозь и еще живых, с трепещущими крылышками засовывал в рот. Охотился он и на ночных бабочек, хотя их жилистые и словно пылью припорошенные тельца жевал с отвращением, сохранив, чисто умозрительно, вкусы и привычки человека. Стаи мошек, зависавшей в вечернем воздухе, ему хватало на два дня. В доме было, на его взгляд, маловато тараканов, хотелось побольше, и черных, и рыжих, для разнообразия. Однажды он затеял поединок не на жизнь, а насмерть со случайно залетевшей осой: сам сыграл роль приманки, натерев тело кристалликом сахара, и пронзил ее снизу, избежав смертоносного жала. Оса умирала так долго и мучительно, что он почти пожалел о своей уловке. Из-за его роста страдания маленького существа были ему так же невыносимы, как и человеческие. А упавшего однажды утром в чулан жука-бронзовку — драгоценность, да и только, живой гранат в золоте, — он пощадил за красоту.
Борьба за выживание поглотила его целиком — в нем не осталось ничего человеческого, но в этих пещерных условиях он держался стойко. Всегда настороже, черный от грязи, руки и ноги в мозолях, волосы в колтунах — Леон и впрямь напоминал первобытного человека, с копьем и в набедренной повязке. В бешенстве от сознания собственного бессилия, он безжалостно изматывал себя физическими упражнениями. Особенно ему полюбилось скалолазание: он смастерил из щепок, ниток и обрывков веревки настоящий альпинистский трос и научился взбираться по вертикальным стенам. После месяца интенсивных тренировок Леон превратился в настоящую обезьянку, ловкую и подвижную; он прятался в складках занавесок и на карнизе, в лепнине потолка, за металлическими накладками старого кожаного чемодана, перелетал от вершины к вершине, этакий маленький гладиатор с оружием в руках, всегда начеку, готовый безжалостно устранить всякого, кто встанет ему поперек дороги. А если придется погибнуть самому — он дорого продаст свою жизнь. Он вел войну на всех фронтах, со всем миром и с самим собой.
Однажды, проснувшись утром, Леон ощутил неприятный холодок. Он чувствовал: в доме что-то затевается против него. Избавиться от микроба — это стало у Соланж навязчивой идеей. Она была верующей католичкой, но к тому же суеверной и очень боялась призраков, душ умерших, которые возвращаются, взыскуя мести. Мысль о том, что Леон, при его росте, может проникнуть куда угодно, приводила ее в ужас. Дубельву и Жозиана помогли ей решиться. Это не убийство — ведь ее мужа и так считают умершим. Она долго молилась, заранее прося у Господа прощения, а затем, благословясь, подготовила «операцию зачистки».
Ровно в полночь с субботы на воскресенье, когда дети ночевали у бабушки с дедушкой, боевой отряд, состоявший из Соланж и Жозианы в шлемах и марлевых масках, пошел на штурм чулана.
Дубельву, вооруженный совком, прикрывал тылы в коридоре. Две фурии с искаженными ненавистью и страхом лицами рывком распахнули дверь, светя перед собой мощным фонарем, в четыре руки сокрушили ударами молотка все, что еще было цело, и обрызгали чулан сильнейшим инсектицидом. Операция заняла всего семь минут, после чего отряду пришлось ретироваться: дышать стало невозможно.
— Все, — сказал Дубельву, — не сомневайтесь, обмылку крышка.
Назавтра штурм на всякий случай повторили.
Но Леон, к счастью, их ждал. Слишком часто в последние несколько дней он слышал перешептывания за дверью, чтобы не встревожиться. Он разработал план бегства и затаился под куском штукатурки, очень кстати упавшим с потолка, у самой двери, под сорванной розеткой. Этот момент он сто раз отрепетировал, зная, что у него будет всего несколько секунд. Как только Соланж и Жозиана ворвались в чулан, он юркнул в коридор, прополз на четвереньках мимо Дубельву и спрятался под складкой ковровой дорожки. Он услышал звуки погрома, заткнул уши и едва не задохнулся от ядовитого газа. Но все же выдержал, невзирая на доносившиеся из чулана грохот, тяжелый топот двух женщин и подбадривания Дубельву.
Около половины первого они отправились спать, усталые и ошарашенные собственным зверством. В спальне Соланж поплакала, Дубельву утешал ее, повторяя: «Все, все, кошмар закончился». Леон, еле живой, выполз из-под ковра и осторожно двинулся вперед по громадному, как каньон, коридору. Голова так кружилась, что пришлось держаться за стену. Он был голоден, поэтому инстинктивно направился в сторону кухни. Надо было хоть что-нибудь съесть, а потом хорошенько подумать. Он чудом спасся от смерти, но понимал, что это не более чем отсрочка. Путь по квартире занял больше часа. Леон шарахался от малейшего скрипа половицы, на каждом шагу ожидая появления Соланж или Жозианы: вот сейчас гневная фурия вылетит из-за двери с тапкой в руке и прихлопнет его, как муху. Несколько раз он падал и едва не поддался искушению не вставать, забыться, умереть, но все же заставлял себя подняться. Он был так слаб, что, добравшись до огромной кухни, набросился на миску с кошачьим кормом, стоявшую у мусорного ведра. У него не хватило бы сил забраться на кухонный стол, который возвышался над ним, холодно поблескивая металлом, — там, он знал, всегда, летом и зимой, стояла ваза со свежими фруктами. В Финтифлюшкино же меню входили слипшиеся фрикадельки с запахом тухлятины, от которых его замутило. Он пожалел, что не следил за кошачьим рационом, когда еще мог: давно следовало исключить вонючие консервы. Но делать нечего, он уписывал эту мерзость, запихивая ее в рот руками, как вдруг огромная тень, заслонив оранжевый свет уличных фонарей, накрыла его. Леон вздрогнул, оторвался от еды (он залез в миску с ногами и ел, стоя на четвереньках), утер рот рукавом и поднял голову. Вспыхнули два зеленоватых огня: на него смотрел, присев на задние лапы, сфинкс-исполин.
Финтифлюшка! Леон взвыл от ужаса. Она была так близко, что он чувствовал терпкий запах ее вздыбившейся шерсти. Наступила мертвая тишина. Итак, зверюга нашла его, учуяла, подкралась неслышно. Она смотрела на него, облизываясь, за грациозно снующим вправо-влево розовым язычком белели длинные острые зубы. Леон явственно представил, как вонзаются в него когти, еще мгновение — и она перекусит его пополам. Он был жертвой, загнанной в угол безжалостным убийцей. Оскальзываясь в жирной массе, он вылез из миски, приосанился и с вызовом посмотрел на кошку, готовый встретить смерть стоя. О своем копье он забыл и замахал руками в надежде испугать Финтифлюшку.