Томмазо Кампанелла был очень впечатлительный человек. Если уж его одолевало какое-то чувство, можно было оставаться уверенным: он не отмахнется от него. Испытал, вроде и ладно. Забыл и продолжает жить дальше. Нет, уж если Томмазо Кампанелла был хотя бы раз захвачен какой-то эмоцией, то ему становилось не до шуток. Нет, пошутить он, конечно, в таком состоянии тоже мог, да только все равно – держись крепче! Эмоция, как вихрь, подхватывала его, и вместе с этим вихрем он был готов нестись куда угодно, чего бы это ему ни стоило. Если жизнь была бы заявлена ценой какого-нибудь достижения в той истории, которую он начинал под воздействием того чувства, той эмоции, – он бы и жизнь заплатил без всяких колебаний. А что, раз такое дело! Эмоция для него была дороже денег, работы, жизни.
Тут Томмазо Кампанелла повернулся лицом к воображаемому зрителю и произнес монолог следующего содержания (на самом деле, он произнес все это в микрофон своей рации, и монолог его мгновенно стал достоянием хориновцев, которые находились в подвале дома по Бакунинской улице, а также во многих других точках Лефортово):
– Мы… Я… Мы сейчас должны достичь такой степени усиления чувства… Чувство должно усилиться до такой степени, что жизнь с этой степенью чувства должна быть просто невозможна. Чувства предвкушения чего-то невероятного, прекрасного, замечательного, потрясающего, что вот-вот свалится на наши головы, что вот-вот произойдет, случится с нами. Это «нечто невероятное» станет результатом работы нашего самодеятельного театра «Хорин». Это должна быть настолько яркая вспышка, что терпеть ее, не повредив глаза, не обжегшись всему с ног до головы, можно лишь какие-нибудь доли секунды. А главное, терпеть ее долго, не повредившись умом, практически невозможно.
– Верно! Верно! – воскликнули хориновцы, и возгласы их, в свою очередь, стали слышны Томмазо Кампанелла.
«Надо бы все-таки здесь придумать и прорепетировать какой-нибудь номер для нашей пьесы! – думал Томмазо Кампанелла, и воображение вновь принялось рисовать ему картины одну отчетливее другой. – Может быть, прочесть стихи или спеть песню? Хотя бы вот так…» И он принялся сочинять «концертный номер».
После этого Томмазо Кампанелла достаточно продолжительное время стоял посреди улицы, то и дело выхватывая из кармана пиджака мягкий блокнотик и что-то помечая в нем огрызком карандаша, чем вызывал любопытные взгляды прохожих, которых ввиду вечернего часа было в округе не так много. Потом Томмазо Кампанелла вообще зашел с улицы в какую-то подворотню, где совсем никого не было и где ничьи заинтересованные взгляды не отвлекали его от творчества.
– Может быть, прочесть стихи или спеть песню? Хотя бы вот так… – проговорил он наконец в рацию и принялся читать с выражением:
Вечер мглою все закроет,
Волк на Севере завоет,
Но, конечно, я, друзья,
Ждать не стану без конца.
Ждать не стану, как царевна
Во хрустальном во гробу,
Потому что я, ребята,
Не засну, а я умру!..
Ночь Лефортово закроет,
Черт тюрьму для нас построит,
Если нынче не сбегу –
Завтра точно быть концу.
Верю я, портной исправит
Ворот тот, что давит, давит
Шею бедную мою.
Но, конечно, я, друзья,
Ждать не стану, не засну… –
закончил Томмазо Кампанелла. Кажется, стихи собственного сочинения ему понравились, особенно понравилось про ворот, что давит бедную шею и который будет исправлен неведомым никому портным. Томмазо Кампанелла представлял себе портного как огромного роста толстого дядьку с окладистой бородой, со зверской улыбкой разрезавшего ворот, который уже приобрел черты одушевленного лица и плакал, и скулил, и молил о пощаде под ножницами тоненьким противным голоском. «Но ведь ты же давил! Давил бедную шею Томмазо Кампанелла! О чем же ты тогда думал, когда это делал?! Не знаешь?! – спрашивал портной и с еще большей силой налегал на ножницы. – Ну так не проси теперь пощады!». И ворот уже тихо и не помышляя ни о каком снисхождении принимал свою участь.
Восторг от собственных стихов был у Томмазо Кампанелла так велик, что в один момент он даже начал «приговаривать» их, распевать речитативом. Вечер, и правда, давно уже, несколько часов тому назад укутал лефортовские окрестности густой чернильной мглой, а за завывания волка с большим трудом, но все же при наличии богатого воображения можно было принять радостные вскрики и нечленораздельные восклицания, которыми Томмазо Кампанелла перемежал многократное повторение собственных «виршей». На словах «ждать не стану без конца» он, и вправду, пустился в припляс, являвший собою нечто среднее между бегом трусцой на месте и конвульсивными подрагиваниями человека, уже битый час из последних сил разыскивающего в многолюдном центре большого города общественный туалет. Хориновцы, знавшие Томмазо Кампанелла уже целую вечность – целых две недели – вероятно, поразились бы, увидав его за исполнением подобных шаманских вывертов. Впрочем, от шамана, исполняющего свой танец с бубном и заклинаниями, Томмазо Кампанелла отличала явная истеричная веселость, которая, с тех пор как нищий Рохля поведал ему зловещую историю тюремного паспорта, становилась в хориновском герое все заметней и заметней. Он чему-то улыбался, хохотал и вообще вел себя как человек, спешащий домой с известием о крупном выигрыше в лотерею. Собачонка, поначалу выскочившая из кустов с явным намерением укусить Томмазо Кампанелла за щиколотку, в самую решительную секунду отскочила от него в сторону и, так и не замеченная им, почла за благо позорно ретироваться в кусты. Между тем радость, посетившая Томмазо Кампанелла после сознательного обретения тюремного паспорта, продолжала стремительно переходить многочисленные границы, рискуя в скором времени преодолеть все сухопутные и приняться, за неимением других, за границы морские.
Ворот тот, что давит, давит
Шею бедную мою…
– продолжал Томмазо Кампанелла безумный вечер художественного слова в темной лефортовской подворотне.
Но, конечно, я, друзья,
Ждать не стану, не засну.
– Точно! Точно! Ведь я же не царевна, которая спит в хрустальном гробу бесконечным сном с алыми губками и розовыми щечками. Ее-то принц поцелует, и она встанет, как новенькая, а я?! – вскрикивал Томмазо Кампанелла.
Но временами темная туча сомнений в подлинности своего авторства закрывала от Томмазо Кампанелла алмазный небосвод, открытый ему тюремным паспортом. Тогда Томмазо Кампанелла пытливо и строго вопрошал себя, а еще – пока безмолвных, по причине включенности рации только на передачу, обитателей хориновского подвала по Бакунинской улице:
– Кажется, это уже где-то было! Пушкин? Лермонтов?
Но недолгим был кризис самоуверенности, и, отмахнувшись от всех страхов и терзаний, Томмазо Кампанелла провозгласил:
– Ну ничего. Было, так было. А у нас своя пьеса! Хоринов-ская, наша!
Звезды сияли алмазным блеском, тюремный паспорт отодвигал в воображении нашего героя один ржавый засов за другим, Сим-Сим открывался, разволакивая с чудовищным грохотом в разные стороны огромные скалы, и новоявленный лефортовский Али-Баба уже набивал в своих фантазиях карманы обтерханного, приобретенного в обмен на часы и фрак («чтоб было в чем уйти») пиджака беспризорным разбойничьим золотом.