Энтони и другие мальчики потащили мужчину за ноги. Он извивался, корчась и пытаясь освободиться или хотя бы пнуть своих палачей, но его ноги были связаны слишком крепко. Мальчик, который помогал Энтони прикрепить веревку, затянул петлю на шее у лежащего, и мне пришла в голову неуместная мысль о том, что эти дети могли что-то знать, а чего-то не знать, но этот мальчик знает толк в узлах; возможно, его отец был моряком или лавочником.
Я недолго думала об этом: дети перекинули человека через парапет и столкнули в шахту колодца.
Он упал ногами вперед, но не очень глубоко. Веревка на шее, дернувшись, привела его тело в нелепое стоячее положение, прокрутив его вокруг своей оси в момент падения. Он висел там, наполовину выше, наполовину ниже колодезного жерла, он повис на уровне кирпичной кладки, и поперечина ворота угрожающе заскрипела под его весом.
Тысячи мыслей пронеслись в моей голове, тысячи чувств вспыхнули в моей душе, но смешавшись с ними, слабый голосок забился, пульсируя, в моем мозгу против моей воли. Ничего нельзя сделать… Они повесили его… Они повесили его, и он мертв… Поделом ему, сказал самый мягкий и самый сильный из голосов, когда образ восьмилетней девочки, прячущейся под кроватью, молящейся кроткому Иисусу, девочки, унесенной прочь, встал передо мной. Поделом ему.
Дети, взявшись за руки, встали вокруг колодца и пошли по кругу не то чтобы танцуя, но и не обычным шагом. Лучше всего назвать их движение словом «красться». Они брели в своем полутанце, и самое жуткое было в том, что, не видя висящего тела, можно было подумать, что это лишь дети, играющие в обычную игру.
Они запели теперь все.
Пустынный брег и лунный свет —
Стада овец заблудших.
И виселицы черный крест
Скрипит и ноет жутко.
Беспечный пастырь стадо вел
Под пенье это.
Сверкает шерстка, словно мел,
Взгляни на человека!
Тело по-прежнему крутилось на веревке, и я думала: если перебежать через двор, смогу я тогда к нему подойти? Смогу перерезать веревку? Но куда он упадет, сказал голос рассудка. Прямо в глубину колодца?
Дети продолжали петь, держась за руки, непрестанно двигаясь вокруг колодца, и было в них нечто от дикого племени, нечто первобытное.
И мы висим у врат тюрьмы —
Доносится из глоток.
И паровоз гудит из тьмы,
И мертв весь околоток.
Мне казалось, что я схожу с ума, голова моя кружилась, и я прислонилась к стене позади себя, чувствуя ее опору, благодарная тому, что рядом со мной Мэйзи, несмотря на то, что ее лицо было белым как бумага; она явно была напугана еще больше меня. Сейчас это все закончится, Робин и другие дети исчезнут в одном из черных углов Мортмэйна, и мы с Мэйзи сможем спокойно уйти. Оставив здесь детей. Оставив повешенного вздернутым на воздух?
И утром колокол пробьет —
Собаки в конуре.
И свою шею тот пропьет,
Кто виснет на шнуре.
Их голоса были настолько недетскими, что я вспомнила старый предрассудок об одержимости и подумала: если бы старые охотники на ведьм были здесь, они бы яростно набросились на этих детей. (Впоследствии я отказалась от этой мысли об одержимости, но лишь отчасти.)
И волос твой срезает смерть —
Пускай ты топчешь воздух.
И твой каблук не будет тверд —
Висят в позорных позах.
Когда они пропели этот куплет, произошло самое страшное. Веревка вращалась теперь медленнее, и, когда его лицо обратилось ко мне, я увидела, что жизнь еще теплится в нем и что он начал бороться.
Новая волна страха нахлынула на меня.
Он был еще жив. Падение на некоторое время лишило его чувств, но не сломало ему шею, и теперь сознание возвращалось к нему, он был живой. Он бился и корчился, ужасные хрипящие звуки доносились из его рта, лицо стало багровым. Его глаза надулись, как пузыри, и я с ужасом подумала, что в следующую минуту они вывалятся из глазниц и повиснут на щеках.
Это была пляска повешенного; мертвец стоял в воздухе, в точности как тот, описанный в стихотворении профессора Хаусмена, только этот человек еще не был мертв, он медленно задыхался, и мы — дети, и Мэйзи, и я — были свидетелями этого.
Темные пятна, цвета сырой печени, разлились по его лицу, и непрестанные мычащие, хрюкающие звуки доносились из его груди. Солнце на мгновение спряталось за тучу, но выглянуло вновь, четко прочертив тени внутри двора. Четырехугольная тень колодезной перекладины и свисающей с нее фигуры резко падала на одну из стен, так что казалось, что два человека содрогаются, бьются и задыхаются.
Дети не ожидали этого, я сразу же поняла. Они думали, что он умрет мгновенно, и, какой бы страшной ни была его смерть, она должна была быть быстрой. Их голоса стали сбивчивыми, и затем пение прервалось. Я увидела, что Энтони непроизвольно двинулся вперед, словно в попытке помочь, но кто-то — я думаю, что это была Робин, — толкнул его назад. Кто-то из детей — и опять я подумала, что это Робин, — снова запел, голос его дрожал и звучал несколько резко, но через мгновение все присоединились к нему.
Время перестало существовать, оно остановилось, и мир сжался до фигуры, корчившейся в петле. Мне показалось, что кто-то приближается к внутреннему двору: раздался звук шагов по коридору, быстрых и сердитых, и я обернулась к двери, думая, что же я буду делать, если кто-то из служителей — жена церковного сторожа, например, — сейчас выйдет. Но шаги удалялись в другую часть Мортмэйна.
Повешенный содрогался, рвался в бессильных спазмах, и казалось, прошли века, хотя все длилось не дольше десяти минут. Веревки на руках его развязались, и он тщетно хватался руками за воздух, слабо пытаясь схватить натянувшуюся веревку и зацепиться за поперечину ворота. Его тень барахталась и содрогалась вместе с ним. Кровь показалась изо рта, язык вывалился. Моча потекла по его ногам, обмочив брюки, и забрызгала верх колодца — при обычных обстоятельствах мне было бы неловко от всего этого, и я не смогла бы описать такое, — но это было только частью ужаса, общего кошмара.
Потом все кончилось. Тело обмякло и повисло, как если бы перерезали шнур, и голова упала на грудь.
Нить жизни оборвалась, как волосок… Как будто задули свечу.
Я вся дрожала, как будто только что пробежала несколько миль, а Мэйзи хныкала. Но дети — теперь, когда они сделали, что хотели, теперь, когда их мщение удалось, — они больше не были возмездием правосудия, они стали вновь детьми, испуганными и потерянными. Младшие начали было плакать, и даже Энтони испуганно поглядывал по сторонам. Лишь Робин оставалась неумолимой и равнодушной.
Я перестала дрожать, подошла к ним и почти опустилась на колени на пыльные плитки. («Шарлотта, твоя юбка!» — воскликнет позже мама.) Они обернулись с какой-то настороженностью и благодарностью, и Энтони сказал дрожащим голосом: