Официант порекомендовал нам рыбу из озера и вино с противоположного берега. Лео ела за троих. За ужином я узнал, что школьницей она год провела в Америке, что джерси не мнется, что рубаха и куртка, купленные мной по ее совету в Бельфоре, мне очень идут и что ее мать, в прошлом актриса, работала на студии озвучивания фильмов и была замужем за одним режиссером-неудачником. Ее отношение к матери было явно негативным. В какой-то момент она спросила меня, нравится ли мне моя профессия частного детектива, давно ли я этим занимаюсь и кем был раньше.
— Прокурором?.. — Она удивленно посмотрела на меня. — А почему ты бросил эту работу?
За свою жизнь я давал людям много разных ответов на этот вопрос. Вполне возможно, что все они соответствуют действительности. А может, ни один из них. В 1945 году я, как нацистский прокурор, уже не устраивал новое начальство, а когда их опять стали устраивать бывшие нацисты, они сами меня уже не устраивали. Потому что я больше не был нацистом? Потому что меня раздражал политический склероз тех, кто были моими старыми соратниками по юстиции, а теперь могли стать новыми? Потому что я больше не желал, чтобы кто бы то ни было решал за меня вопрос, что есть закон, а что беззаконие? Потому что, работая частным детективом, я сам себе хозяин? Потому что в жизни нельзя вновь браться за то, на чем ты в свое время поставил крест? Потому что мне не нравится запах тухлятины, которым попахивают коридоры власти?
— Мне трудно ответить на этот вопрос, Лео. Прокурорство просто кончилось для меня в сорок пятом.
Постепенно поднялся прохладный ветер, и терраса опустела.
Мы устроились на скамейке с подветренной стороны здания, чтобы допить бутылку «вулли», местного вина без затей и выкрутасов, которого я до этого никогда не пробовал. Взошла луна и отразилась в озере. Я зябко поежился, и Лео прижалась ко мне, чтобы согреть меня и согреться самой.
— В последние годы жизни отец вообще не говорил. Не мог или не хотел — не знаю; наверное, и то и другое. Я помню, что сначала еще пыталась иногда завязать с ним разговор, рассказать ему что-нибудь о себе или спросить его о чем-нибудь. Я надеялась, что ему захочется рассказать мне хоть немного о своей жизни. И он действительно иногда пытался что-то сказать, но раздавался только хрип. А чаще всего он просто смотрел на меня с кривой улыбкой, как бы извиняясь или прося снисхождения к его немощи. А может, это было следствием небольшого апоплексического удара. Позже я уже просто сидела рядом с кроватью, держала его за руку, смотрела в окно и думала о своем. Тогда-то я и научилась молчать. И любить.
Я обнял ее за плечи.
— В общем-то, это были прекрасные минуты. Для него и для меня. А остальное время было для него настоящим адом. — Она достала из кармана моей куртки пачку сигарет, закурила и жадно затянулась. — У отца в последние годы было недержание мочи и дерьма. Врач говорил, что это явление не органическое, а психическое, и он сказал об этом отцу. Тогда все еще было терпимо. Врач хотел ему помочь — с помощью шоковой терапии, но получилось еще хуже. Может, отец хотел доказать, что действительно не может себя контролировать. Это превратилось у них с матерью в своеобразный ритуал, как будто они танцевали последний танец вдвоем, перед казнью за то преступление, которое совершили друг над другом. Он гадил в постель, и его гордость и чувство собственного достоинства страдали от этого, а она его мыла и меняла белье, отвернувшись, с выражением отвращения на лице, и он знал, что она его презирает, но никогда не бросит, хотя медленно доходит до ручки. Ему хотелось сказать ей: мне насрать на тебя, но все, что он мог, — это насрать под себя, а все, что могла она, — это убирать за ним говно и тем самым показывать ему, что он всего лишь жалкий засранец.
Через какое-то время она опять вернулась к этой теме:
— Когда я была маленькая, я хотела выйти замуж за отца. Как все девчонки. Потом, когда я поняла, что это невозможно, я стала мечтать о муже, который был бы похож на моего отца. Понимаешь, меня всегда привлекали мужчины гораздо старше меня. Но эти последние годы с отцом… Как все было мерзко, сколько злобы, подлости, грязи… — Она смотрела куда-то мимо меня широко раскрытыми глазами. — Хельмут иногда казался мне ангелом с огненным мечом, несущим разрушительный, карающий, очистительный огонь… Ты ведь хотел знать, любила ли я его. Я любила ангела и надеялась, что он своим мечом испепелит мой страх. Но может, этот огонь оказался слишком сильным. Я… Я, наверное, предала его?
Ангелы не стреляют в диваны и кошек. Я сказал ей это, но она меня не услышала.
Из Нидерштайнбаха я позвонил в Локарно. Тиберг обрадовался:
— С вами молодая дама? Дворецкий приготовит две комнаты. Нет-нет, никаких возражений, вы будете жить не в отеле, а у меня!
Мы добрались до его виллы Семпреверде в Монти через Локарно к пятичасовому чаю.
Чай подавали в садовом павильоне с гранитными скамьями и столом, от которых исходила приятная прохлада. В воздухе стоял крепкий аромат «Эрл Грей». Печенье было отменно вкусным, а хозяин изысканно любезен и внимателен. И все же что-то было не так. Любезность Тиберга была такой официальной, что казалась искусственной и холодной. Я ничего не понимал — по телефону в его голосе звучала искренняя сердечность. Может, причина заключалась в том, что Юдит Бухендорфф, секретарша и ассистентка Тиберга, с которой я был знаком столько же, сколько и с ним, но которую знал лучше, чем его, уехала куда-то собирать материал для его книги? А может, это было отчуждение, возникающее между людьми, которые при определенных обстоятельствах сыграли важную роль в жизни друг друга, но, в сущности, друг от друга далеки? Или мы уподобились бывшим товарищам по курортным приключениям, бывшим фронтовым товарищам или одноклассникам, которые встретились через много лет?
После чая Тиберг провел нас по обширному саду, террасами поднимавшемуся за домом высоко в гору. В своем кабинете он продемонстрировал нам компьютер, на котором писал мемуары, и рассказал о поисках подходящего названия. Жизнь, посвященная химической промышленности, — мне не пришло в голову ничего более подходящего, чем «Среди огня, смолы и серы», но этот вариант вызвал у него неприятные реминисценции с первым стихом тринадцатой главы ветхозаветной Книги Премудрости Иисуса, сына Сирахова. [26] В музыкальном салоне он достал из шкафа флейту для меня, сам сел к роялю, и мы исполнили ля-минорную сюиту Телемана, а потом, как в былые времена, си-минорную сюиту Баха. Он играл гораздо лучше меня, и начало получилось неказистым, но он знал, где ему следует ради меня замедлить темп, а потом я немного разыгрался, и пальцы вспомнили некогда привычные пассажи. Главное, что мы оба понимали Баха так, как его могут понимать лишь те, кому под семьдесят. И то, что мы без слов чувствовали друг друга и оба радовались этой гармонии, навело меня на мысль, что, возможно, мне просто померещился некий диссонанс в наших отношениях.