– Входи, сержант. Что у тебя?
Малышев протянул комиссару сложенный лист бумаги.
– Что это? – спросил комиссар.
– Записка вам от старшего лейтенанта Орлова, – отчеканил Малышев. – И вот тут еще карта.
Комиссар взял записку, развернул ее… Вздрогнул, посмотрел на сержанта, перевел взгляд на Севку. Еще раз перечитал записку.
– Сержант, позови сюда лейтенанта Ивановского, он, наверное, возле входа… – голос комиссара чуть дрогнул.
Когда лейтенант вошел, отодвинул Малышева, комиссар положил записку перед собой текстом вниз и несколько раз провел ладонью, разглаживая.
– Никита, сейчас очень аккуратно выйди наружу, без разговоров выруби старшего лейтенанта Орлова… Только выруби, он мне нужен живым. И тащи сюда.
– Есть. – Лейтенант вышел из блиндажа.
– Как зовут этого Орлова? – спросил комиссар.
Желваки дернулись у него на лице.
– Данила, – сказал Севка и похолодел, увидев, как меняется выражение лица комиссара, как мгновенно исчезает даже подобие улыбки, проступают сталь и камень. И лед.
– Отчество?
– Я не помню…
– Ефимович, – сказал Малышев. – Старший лейтенант Данила Ефимович Орлов.
– Так… – Комиссар выпрямился, в руке его вдруг оказался пистолет. – Данила Ефимович Орлов… Это ж сколько ему сейчас? Лет сорок пять?
– Да нет, он сказал, что двадцать шесть… – Севка растерянно смотрел на небольшой пистолет, очень уместно выглядевший в руке комиссара.
– А на вид?
– Да столько же…
– Может, не он… – пробормотал комиссар, взял записку в левую руку, еще раз перечитал. – Тогда почему?..
– Нет его, – выпалил влетевший в блиндаж Ивановский. – Ушел. Только-только, говорят, был и исчез… Прикажете догнать? Только…
– Что?
– Танки на той стороне. Две штуки. И пехота до роты.
– Значит, нужно уходить. – Комиссар спрятал пистолет в карман, прошел к выходу.
Севка осторожно перевел дыхание.
– А что там еще за карта? – спросил комиссар.
– Вот. – Малышев протянул свернутую топографическую карту.
– Хорошо. – Комиссар ее взял, и, не разворачивая, сунул за борт плаща. – Старший сержант свободен, а политрук… политрук следует за мной. Никита, подними его револьвер, и поехали.
Со стороны реки доносились выстрелы пушек и пулемета. Один снаряд взметнул фонтан песка возле дзота.
– В машину. – Комиссар пропустил Севку на заднее сиденье, сел рядом и захлопнул дверцу.
Лейтенант сел на переднее сиденье возле водителя.
Вначале тронулась легковушка, потом за ней двинулся бронеавтомобиль.
Севка оглянулся – старший сержант Малышев стоял возле блиндажа и растерянно махал рукой.
Дождь стих, на дороге стояли лужи, в которых отражались стремительно несущиеся облака.
– Всеволод, – комиссар потер переносицу, – у старшего лейтенанта на лице были особые приметы?
Севка пожал плечами.
– Ты его давно знаешь?
– Позавчера познакомились, вместе выходили из окружения… А что?
– Ничего, наверное… Мало ли бывает на свете совпадений…
Севка прикрыл глаза, пытаясь мысленно представить себе лицо Орлова.
Обветренная кожа, черные брови и ресницы, зеленые глаза. Четко очерченные скулы. И тонкая полоска от внешнего края левого глаза к виску. Шрам.
– Шрам у него. Вот тут. – Севка показал пальцем на своем лице. – Старый.
– Так говоришь, что всего два дня знакомы? – задумчиво произнес комиссар. – Может, подскажешь, что он имел в виду, когда написал, что очень советует спросить у тебя точную дату твоего рождения и выбить честный ответ?
31 июля 1941 года, 05 часов 20 минут.
Западный фронт
– Кто бы мог подумать, что бывают такие шустрые лейтенанты, – сказал Сличенко и поморщился. – Ведь упал же, кровь из виска…
– Наверное, пуля прошла вскользь. – Егоров осторожно, как мог, стащил с капитана гимнастерку. – А у вас – навылет.
– Что-то в «тэтэшках» есть и хорошее. – Сличенко закрыл глаза, вдохнул и выдохнул сквозь зубы. – Высокая пробивная способность, например… Пуля из «нагана» могла бы остаться внутри… А из немецкого «парабеллума» – так вообще разворотить все к черту. Все-таки девять миллиметров…
Капитан застонал, когда Егоров стал накладывать ему на плечо повязку.
– Ничего-ничего, – пробормотал Егоров. – Я, конечно, не медсестра, но и тут не разорванный живот… потерпите.
– А я и не спорю… – прошептал Сличенко. – Обидно немного… Я последние годы стрелял из стадвадцатидвухмиллиметровых гаубиц… Сейчас у меня – стотридцатидвухмиллиметровые установки… а чуть не помер от семь шестьдесят два… Обидно?
– Справедливо, – серьезно ответил Егоров. – Еще справедливее было бы, если бы пуля попала прямо в лоб.
– Серьезно? И тогда получилось бы, что смерть этих людей, – Сличенко открыл глаза и посмотрел на тела убитых, – их смерть была бы вообще бессмысленна. Твою мать…
– Все-все, я уже завязал. – Егоров выпрямился, уперев руки в поясницу. – Сами наденете гимнастерку?
– Если вам не трудно – помогите. Если буду орать – не обращайте внимания. Я вообще плохо переношу боль… – Сличенко поднял правую руку и посмотрел на Егорова.
Тот вначале не понял, что от него требуется, потом сообразил и помог капитану подняться.
– Значит, гимнастерку… – выдохнул Сличенко.
На висках у него выступили капельки пота, лицо побледнело. Наверное, капитан и в самом деле плохо переносит боль, подумал Егоров, но сейчас держится вполне пристойно. Сам военинженер был дважды ранен еще в Гражданскую, помнил ту ослепительную боль, что приходит после минутного недоумения.
Удар или толчок – ты удивленно смотришь на дырку в своей шинели, потом оттуда – из отверстия в одежде – вдруг появляется кровь, и ты успеваешь вначале почувствовать досаду по поводу испорченной вещи, потом – жалость к себе самому и только потом – боль.
Во всяком случае, так было с Егоровым. И еще военинженер помнил, что орал, ничуть не стесняясь, корчился на земле, пока ему делали перевязку. А второй раз, когда шуметь было нельзя, когда его крик мог выдать в ночи местоположение всего отряда, Егоров чуть не откусил палец приятелю, который попытался зажать ему рот.
Так что капитан держался молодцом. И когда Егоров натягивал ему на руку гимнастерку поверх повязки, только замычал что-то нечленораздельное. И побледнел, словно собирался падать в обморок.