Алексей нервно сглотнул и отвел взгляд от ее лица, рассердившись на самого себя за то, что слишком быстро забыл о служебных обязанностях. И почувствовал, что краснеет. Хозяйка номера заметила это и опустила глаза. Смущение придавало ей неотразимую прелесть.
И даже в этом нелепом чепце, с мелкими косичками на висках она была очень женственна и притягательна для мужчин…
— Присаживайтесь, — предложила тихо Вероника и показала на единственное в номере ободранное кресло.
И Алексей покорно опустился в него, прямо на выпирающие из-под обшивки пружины.
Федор Михайлович некоторое время размышлял, куда ему направиться обедать, домой или в ближайший от управления ресторан «Бела-Вю». Но выбрал третье — трактир Гуреева, где подавали его любимые расстегаи с налимьей печенкой и селянку с грибами.
Своего постоянного стола у него в трактире не было, так как обедал он здесь от случая к случаю, иногда ужинал, но половые знали вкусы начальника сыскной полиции и уважали его за неприхотливость и скромность запросов. Чаевые он давал небольшие, но и беспокойства особого не приносил, обедал недолго, ровно столько времени, сколько требовалось на то, чтобы просмотреть парочку дневных газет, и зачастую в одиночестве.
В дверях его встретил старший половой Петр Черкасов в белоснежной рубахе и штанах дорогого голландского полотна и проводил к свободному столику, который обычно занимал редактор «Губернских ведомостей»
Свиридов. Сегодня он отсутствовал. Как пояснил Петр:
«Глеб Мартемьяныч на тетеревов отправились».
Тартищев лишь вздохнул в ответ. Он и сам знал толк в тетеревиной охоте на току, но лет пять уже, если не больше, получалось так, что именно в это время случались страшные преступления или приезжало столичное начальство с проверками. Нынешний год не оказался исключением. И Федор Михайлович совсем не был уверен, что последующие весны тоже не преподнесут ему новые, столь же неприятные сюрпризы.
По правде, обедать ему совсем не хотелось, но он знал, что если не перекусит сейчас, то вряд ли потом получится это сделать, в лучшем случае придется терпеть до ужина, а скорее всего до завтрака.
На этот раз он не прихватил с собой газет. И выбрал обед как единственную возможность поразмышлять без суеты над тем, что ему удалось узнать при посещении театра.
…Поначалу он решил ограничиться беседами с режиссером Туруминым и с директором театра Зараевым, который несколько успокоился, когда ему сообщили, что жизнь сына вне опасности.
Турумин, угрюмый и злой по причине жестокого похмелья и очередных, свалившихся на театр неприятностей, поначалу никак не мог разговориться. На вопросы Тартищева отвечал уклончиво, в глаза не смотрел и все время потирал ладони, чем неприятно раздражал Федора Михайловича. Но приказной тон, тем более с элементами металла в голосе, в данном случае мог только навредить. И, собрав себя в кулак, Тартищев спокойно и вежливо продолжал пытать режиссера интересующими его вопросами. И тот, наконец, сдался. Правда, предложил выпить коньяку. И похмелье, и расстройство по поводу неприятностей, бесспорно, были звеньями одной цепочки. Режиссера надо было спасать, и Тартищев это предложение принял.
— Полина Аркадьевна была божественной женщиной! — Турумин выпил коньяк, как водку, одним глотком и крякнул. Посмотрел на лежащий перед ним ломтик лимона и перевел взгляд на Тартищева. — С ее приходом наш театр воспрянул из пепла. — Он печально покачал головой. — А ведь поначалу не показалась, совсем не показалась. Хотя красотой, признаюсь, не только меня сразила. Дамы наши впали в неистовство, когда узнали, что я пообещал ей дебют. И это когда труппа была уже набрана, когда вовсю шли спектакли.
Она приехала в середине октября и попросила для дебюта Офелию. А мы Шекспира года два уже в гробу не тревожили, по причине провала с тем же «Гамлетом».
Все больше водевильчиками пробавлялись. — Он смущенно хихикнул и вновь разлил коньяк по рюмочкам богемского стекла. — Любит наша публика водевили с переодеванием, с песенками и дрыганьем ножек. А она вернула вкус к трагедии! Эх, Полина Аркадьевна, Полина Аркадьевна! — Он вновь опрокинул рюмку в рот, не дожидаясь того же от Тартищева, и, прихватив щепотью ломтик лимона, поднес ко рту. Скривившись, как от оскомины, вернул его на тарелочку и посмотрел на Федора Михайловича совершенно трезвым взглядом. — Словом, на следующий день выпустили в газетах анонс, на тумбах развесили афиши…
За кулисами бушевали ураганы и завывали смерчи.
Примадонна театра Каневская, которая в открытую спала с сыном директора театра, была вне себя от ярости. Как это без ее ведома посмели дать кому-то дебют?
Ну и что же, что эта Муромцева блистала в Самаре и в Киеве? Пускай о ней хвалебно отзывались в «Театральном вестнике»! Это ни о чем не говорит и ничего не доказывает! Если она была столь успешна, то зачем приехала в Североеланск? Что ей здесь надо? Уж не скрывается ли от кредиторов или по каким другим некрасивым делишкам?
— Успокойтесь, ангел мой, — утешал ее Зараев-старший. — Гонору у, нее, видать, немерено. Но чует мое сердце, срежется, как пить дать, срежется. Шутка сказать, на «Гамлета» замахнулась! Вот увидите, осрамится, но если даже что и получится, публика наша ее не примет. Не приучена она к подобным высоким страстям.
Ей бы что попроще, понагляднее… Пусть-ка споткнется, и поделом! Дадим ей рольки — свечки выносить…
Вся труппа собралась на первую репетицию Муромцевой. Поглазеть, позубоскалить, покритиковать, не стесняясь, каждый ее шаг. Вы только посмотрите, как она держится на сцене, как ходит, как говорит? Актрисы смеялись, не скрывая злорадства. Актеры пожимали плечами, не решаясь признать в присутствии театральных див, что новенькая очаровательна. Антрепренер напоминал собой гранитный утес. Ведь это была его идея пригласить Муромцеву, и поэтому единственный в этой своре втайне от всех переживал, что она провалится.
Премьер, играющий Гамлета, надменно указывал ей на промахи. Но она держалась ровно, подчеркнуто равнодушно, и на все замечания реагировала слабым кивком, но и только, потому что продолжала играть по-своему. И вскоре злопыхатели замолчали, сраженные именно этой простотой и кажущейся безыскусностыо.
Она не играла, она жила на сцене. И переживала судьбу Офелии, как свою.
Турумин нервно потирал ладони и потел от счастливых предчувствий. Его наметанный глаз ловил и необыкновенно богатую мимику новой актрисы, и сдержанные, но полные темперамента жесты. Его опытное ухо слышало и наслаждалось драматизмом сочного грудного голоса. Он был не просто ошеломлен. На первый взгляд бесхитростные манеры и естественность Муромцевой несказанно поразили его. Впервые он увидел, чтобы так играли трагедию… Муромцева не декламировала, она произносила свои монологи без тени пафоса, и это казалось ему новым и странным. Для провинции такой подход к роли был в диковинку и большинству актеров представлялся диким и несуразным. Здесь до сих пор не признали Островского с его реализмом, царствовали драмы Полевого и Ободовского с их ходульными интригами, надуманными положениями, вычурными диалогами, с розовой романтикой и сладенько-пряными страстями. Актеры, как и сто лет назад, говорили певуче и напыщенно и все еще сохраняли патетику жестов, торжественность поз и менуэтную походку ложноклассической французской школы… И Турумин не скрывал, что был очарован и побежден простотой Муромцевой!