Впереди Мирона по кривому закоулку брели два инородца – скуластые, с бронзовыми от степного загара лицами, в лисьих шапках с хвостами и в бараньих, крытых сукном шубах. Их узкие, по-рысьи быстрые глаза ни на чем не останавливались и в то же время все замечали. Мирона тоже заметили. И тут же приняли по-детски наивное выражение. В ухе одного из них, возрастом постарше, Мирон заметил серебряную серьгу – барс свернулся кольцом. Большим искусником был мастер: барс, казалось, свился в пружину, чтобы – хоп! – мгновенно распрямиться в броске.
Рядом с инородцами крутился дюжий кривой мужик с плечами молотобойца.
«Кузнец, – определил Мирон по кожаному фартуку, прожженному во многих местах. – Да и глаз, наверно, искрой выжгло».
Инородцы несли медный котел. Остановились посреди закоулка, выбрали место посуше возле плетня, на котором висели глиняные горшки да корчаги, присели на землю, неторопливо закурили трубки. Потом склонились над котлом, долго его осматривали и ощупывали, а кузнец размахивал руками, бил рукояткой ножа по котлу, чтобы звенело. Инородцы смеялись.
«Ишь, как дети малые! – подумал Мирон. – Радуются этакой безделице».
Он медленно миновал живописную троицу. Кузнец покосился на него, но ноги подтянул, освобождая проход. Инородцы вынимали из мешка соболиные шкурки, ловко их встряхивали, чтоб мех играл на солнце, и бросали в котел. Кузнец провожал каждую шкурку жадным взглядом. Когда котел наполнился, провел закопченной рукой по его кромке: вровень идет – значит, договорились.
Ударили по рукам, и инородцы, что-то весело балабоня на своем языке, поволокли котел за дужку к проезжей башне острога. А кузнец, быстро затолкав шкурки в мешок, ринулся через улицу к покосившейся избенке – «ивану елкину». Мирон опознал кабак по еловой ветке, болтавшейся на дверном косяке вместо вывески.
Возле шинка возился в грязи человек в рясе – то ли поп, то ли монах. Он порывался встать, но раз за разом валился в мерзкую лужу. Фыркал, творил крестное знамение и снова падал. Опять творил крестное знамение и опять падал. Наконец подполз на четвереньках к гнилому крылечку, опустил голову на ступеньку и запричитал дребезжащим голосом:
– Господи, прости мя, Господи! Во грехе помру, сложу голову окаянную! Что тебе, Всевышний, стоило подбросить Фролке деньгу на опохмелку? Нет, не пожалел алтын. И надрался Фролка, как хряк-кладенец, как… – и захрапел на полуслове, стоя на коленях в грязи.
Кузнец тем временем скрылся за дверью кабака. Мирон направился дальше. «Пропьет ведь рухлядь, – размышлял он, сетуя на бестолковость и разгильдяйство кузнеца. – Вот ведь низкие людишки, живут одним днем. Нет чтобы продать шкурки, а на вырученные деньги закупить меди да слудить еще несколько котлов. Так, глядишь, и потекли бы денежки в карман».
По узкой дорожке навстречу ему шагал работный человек, рослый, широкоплечий, в домотканой рубахе, в портах из ровдуги, затертых до дыр, на ногах – разбитые опорки, за спиной вязанка дров – огромная, в три-четыре обхвата. Мирон невольно замедлил шаг: «Какова силища, а!»
Парень покосился на него, но уступил дорогу. Правда, долго смотрел вслед, открыв рот. Как говорится, и дух перевел, и любопытство потешил.
– Где съезжая изба? – спросил Мирон у паренька в рваной кацавейке, надетой на голое тело. Тот перестал подбрасывать ногой зоску – свинчатку, обшитую заячьей шкуркой, глянул исподлобья, махнул рукой вперед, а вслед злорадно прокричал:
– Зеленая лягуха, дурак – три уха!
Поверх тына сидела ворона и жадно клевала обглоданную кость.
«Дурная примета», – подумал Мирон и огляделся по сторонам, подыскивая, чем бы запустить в нахальную птицу. Бредущая впереди старуха захлопала в ладоши, но ворона даже не повернула головы в ее сторону. Стрелец, справлявший малую нужду возле частокола, подтянул штаны. Ворона подняла голову, скосила на него глаз и вновь принялась долбить кость, лязгая по ней крепким клювом. Стрелец быстро стянул с плеча самопал. Долго целился. Наконец вспыхнул выстрел. Эхо прокатилось глухо, отрывисто. Ворона, распластав крылья, кувыркнулась вниз и, цепляясь за выступы бревен, шлепнулась на землю.
Над башнями и стенами острога поднялись тучи ворон. С громкими криками они стали носиться над погибшей товаркой. Несколько птиц налетели на стрельца, обильно поливая его пометом. Сконфуженный служивый, закрывая голову руками, бросился в открытые ворота казенного амбара. Возле него два хмурых мужика сгружали с телеги мешки с зерном.
Мирон быстрым шагом миновал опасное место. Но возбужденные птицы долго еще носились в небе и гомонили на всю округу.
В съезжей избе с раннего утра и до заката солнца рьяно скрипели гусиные перья писцов. Готовые грамоты переходили в руки подьячих, которые, не разгибая спин, трудились за ясачным, хлебным, денежным, торговым столами. Подьячие скрепляли бумаги и отдавали на подпись дьяку. А тот уже решал, куда их направить дальше: письменному голове или самому воеводе Ивану Даниловичу Костомарову, правившему в Краснокаменске третий срок подряд, что для Сибири было более чем удивительно.
На воеводство дворяне соглашались охотно – и честь большая, и корм сытный да обильный. Мало того, обивали пороги Сибирского приказа, подносили щедрые почести, лишь бы достучаться до сердца приказного дьяка.
А как последует царский указ, то уж радости не передать. И сам дворянин на седьмом небе от счастья; и жена в полном восторге: ей тоже будут приносы; радуются дети: после батюшки и матушки всякий желающий подсластить воеводе зайдет на праздниках и к ним с поклоном; ликует вся дворня – ключники, подклетные: будут сыты; прыгают малые ребята: и их не забудут; пуще прежнего несет вздорные речи юродивый, живущий во дворе: ему точно что-нибудь да подадут. Все родственники и свойственники, вся челядь – поднимаются и, торжествуя, едут в огромном воеводском обозе на верную добычу…
Обычно хватало трех-четырех лет, чтобы выдворить воеводу обратно в Россию, чаще с позором, намного реже – со славою. А тех, кто задерживался дольше, чтили не один десяток лет, хоть и поминали частенько недобрым словом.
В избе было людно, тесно, душно и сумрачно. От воскового чада и книжной пыли слезились глаза. Степенно переговаривались ражие русские купцы в поддевках и толстые бухарские торговцы в халатах и тюрбанах на бритых головах; с шумом толпились пашенные крестьяне, мелкий ремесленный и служивый люд. В разномастных кафтанах, армяках, шубейках, фуфаях шлепали они побитыми сапогами, ичигами, торбазами по каменным плитам, оставляя за собой комья грязи. У каждого за пазухой или в холщовой суме либо петух, либо курица, либо поросенок; у иных кусок отбельной холстины, узорчатое полотенце или другие «поминки».
Вершил этим «вертепом» дьяк Никита Егунов – старец строгий, узколицый, морщинистый, с маленьким рыбьим ртом и скудной бородкой. Он озабоченно смотрел в подслеповатое оконце, зевал, широко раскрывая рот, не забывая всякий раз его перекрестить.
К нему и направился Мирон, вспомнив, что уже виделся с дьяком накануне. Вручал ему царскую грамоту по прибытии в Краснокаменск.