– Ах ты, волчья порода! – Голова замахнулся на девушку, но его руку перехватил человек с нагайкой.
Он хищно ощерил зубы:
– Не трожь ясырку! Помнешь, кто ее возьмет?
И, ткнув девушку кнутовищем в плечо, что-то прокричал не по-русски. Отчего пленники пришли в движение, забормотали опасливо и отодвинулись в глубь помоста.
– Смотри, Никишка, – погрозил кулаком Козьма, – будешь нахальничать, ходу в город не дам, – и стер плевок рукавом шубы.
Парень захохотал, откинув голову. Борода задралась вверх. Лет этак на двадцать пять выглядел добрый молодец, а значит, он почти ровесник Мирону.
Молодой князь и Сытов отошли от помоста.
Если бы Мирон оглянулся, то увидел бы, что Никишка стащил с ясырки епанчу и набросил себе на плечи. Но князь не оглянулся.
Голова пробормотал сердито:
– Никишка, сучий сын, черкасская порода! – и сплюнул себе под ноги. – Ишь, одежу царскую справил. Никого не боится, ни ойратов, ни мунгалов. Со всеми дружбу водит, с деревянной иглой по дорогам озорует. Только не пойман – не вор!
– Что, раскупают ясырей? – спросил Мирон.
– Раскупают, – неохотно ответил Сытов. – В Сибири отродясь крепости не водилось, но хозяева побогаче на помогу ясырей берут. Монастырь тож для служб всяких зачисляет. Но толку с них никакого. Разве что пастухи хорошие. Но так и норовят лошаденку украсть и сбежать. Вот девок часто в женки имают. Нашенских баб не хватает, а те, что есть, рожать не могут, потому как столько мужиков на них побывало, полк стрелецкий собрать можно. А девки-ясырки нарожают карымов, даже православие примут, но тож себе на уме. Наши бабы как? И чарку не прочь принять, и песню затянуть. А эти глаз от пола не оторвут, но нож в спину, вот те крест, по самую рукоять загонят. Сами видели, какого они ндрава! Что мужики, что бабы! Тьфу!
Козьма Демьяныч смачно сплюнул себе под ноги.
Мирон хмыкнул, но ничего не ответил. Грязная татарка на него впечатления не произвела. Впрочем, даже умытая она вряд ли возбудила б у него интерес. Перед глазами возникло милое голубоглазое личико в обрамлении белокурых кудряшек, выбивавшихся из-под кружевного чепца. «Эмма, Эммануила!» Мирон на мгновение закрыл глаза. Он обязательно выполнит наказ государя, получит в награду вотчину, отнятую у отца, вернет себе крестьян, которых отдали в казну, тогда и семьей можно обзаводиться…
Но мысли об оставленной в Немецкой слободе невесте разом перебили вкусные запахи. За лавками и лабазами лепились по темным закоулкам, тесня друг друга, обжорки и харчевни, в которых шла своя, разудалая жизнь. По всей округе разносились пьяные выкрики, тянуло запахами жареного мяса, свежеиспеченного хлеба и наваристых щей, отчего у Мирона засосало под ложечкой. И он уже пожалел, что отказался от кулебяки и ухи из тайменя.
Но Сытов и тут все понял без слов, направившись к бочке с квасом, и следом – к лотку с горячими пирогами. Здесь Мирон отвел душу, выпив ковш кваса и отведав пышный пирог с репой. Мир вокруг наполнился красками и совсем не печальными звуками. Мирно чирикали воробьи на кучке конского навоза, и вдруг затеяли драку, да так, что пух и перья в разные стороны полетели. На крыше хлебного лабаза нежно бормотали голуби; возле поильни фыркали лошади; звонкими голосами зазывали покупателей торговцы сбитнем и телячьим холодцом. Пробежал меж рядов здоровенный пес в безобразных лохмотьях зимней шерсти. Получил пинок и завизжал обиженно.
Но все это происходило уже за спиной Мирона. Миновав торговую площадь, они повернули вправо и спустились по горе к пролету, свободному от частокола. Да и не нужна была здесь стена. Утес, на котором стоял острог, обрывался отвесно вниз саженей этак на шестьдесят. Людишки, копошившиеся на берегу, выглядели не больше воробья.
Подступы к острогу прикрывали надолбы – крепкие чурки, поставленные тесно друг подле друга в два-три ряда. А перед надолбами сплошь рогатины да острые колючки – железный и деревянный «чеснок».
Кое-где с внутренней стороны тына виднелись остатки настила из широких тесовых плах. Отличная позиция для стрельбы сверху в случае нападения. Только валуны заросли зеленым мхом, а основание тына покрылось плесенью. Во рвах же – вонючая непроточная вода, горы гнилых коряг, щепы…
– Рвы-то не чистите, – упрекнул голову Мирон. – Настилы вон тоже порушены, и частокол, поди, погнил.
– Грешны, батюшка, грешны! – склонил повинную голову Козьма Демьяныч. – Рук на все не хватает, да избаловались немного. Три года никто основательно к острогу не подступал. Кыргызы то между собой дерутся, то с ойротами, то с алтын-ханами. А нам это на руку. Помощи и те, и другие, и третьи просят. А за помощь золотом платят и рухлядью. И мы в покое живем, пашню государеву засеваем, хлебушко исправно убираем…
Но Мирон его не слышал. Он стоял на самом краю утеса, который, словно огромный корабль, плыл в нежной синеве сибирского полудня над могучей рекой, скованной ледяным панцирем, над скалистыми увалами, поросшими темной тайгой. Плыл вместе с туманом, чьи космы напоминали грозные буруны на просторах Азовского моря…
– Благодать божья! – Козьма Демьяныч, прищурившись, подставил лицо ветерку и с блаженным видом улыбался. Заметив взгляд Мирона, расплылся и вовсе в счастливой улыбке: – Гляньте, – он махнул вниз, – костры жгут. Смолу топят, чтобы борта дощаников заливать. Там воевода. Людишек подбадривает. Корабельных плотников у нас раз-два и обчелся, вот и нагнали ярыжек всяких да из пашенных крестьян полсотни человек. Чтоб к сроку суда сварганили, воевода раз в три дня бочку пива им выставляет. Все равно бегут, да еще ябеды в Томск пишут. В Приказную палату.
Козьма Демьяныч обиженно шмыгнул носом. А Мирон подумал, что среди наказов государя есть и этот, проверить, как в остроге справляются с судостроительством.
– Как спуститься к реке? – спросил он нетерпеливо. – Хочу сам посмотреть на этих мастеров.
К полудню ветер стих, полностью очистив небо, и солнце залило золотым светом и реку, и город, и прозрачные дали. Голубое небо потонуло в огромных лужах, прибрежные горы дыбились темной тайгой. Тут и там по скалистым увалам белели заплаты березняков, окутанных еле заметной зеленовато-желтой дымкой.
Женщины белили холсты. Сотканные по зиме длинные, до десяти аршинов холстяные полотнища – «стены» простирывали в золе и расстилали на ледяных глыбах, выдавленных на берег зимней водой, чтобы весеннее солнышко окончательно отбелило ткани. Ведь от белизны холста, от того, насколько он тонок и прочен, зависело, сносится ли лопот [27] до тряпочки или порвется в первое же лето.
Заложив руки за спину, воевода Иван Данилович Костомаров стоял возле настила для подъема лошадей и телег и с недовольным видом наблюдал, как, преодолев подвесной мост, спускались по камням на пристань два человека. Первым шел письменный голова в длиннополой шубе. Он то и дело останавливался, вытирал лицо лисьей шапкой и, обернувшись, что-то говорил высокому молодому человеку в непривычном для Сибири немецком платье. На крутом склоне Козьма взмахивал руками, как гусак. Его спутник сходил боком, осторожно переступая ногами в щегольских сапогах, то и дело цепляясь шпагой за камни. В руках он сжимал кыргызскую саблю.