– И-и-и, – насмешливо прохрипел Фролка. Удерживая в руках штоф с вином и две чарки, расстрига присел на лавку рядом с ними. – Что православной душе надобно? Щи с воловиной, пирог с грибами, жбан квасу да холст на рубаху. Ну, для чести еще соболь на шапку или лису на шубу. А больше зачем? В керсту добро да знатство на аркане не уволокешь. Грешно перед острожной голью нарядами бахвалиться, нарошно дегтем гарусные порты мазать. Дегтем бродн [69] смажь, дольше носиться будут!
– Так ты и бродни давно пропил, – огрызнулся Никишка, – а под рясой небось и портов нет?
– Ты мои порты не трожь! Есть у мя порты! И подрясник есть! Негоже каждому байстрюку седало казать!
Фролка вино разделил по-братски. Разлил штоф по чарочкам. Выпили. Петро кивнул на Гаврилу:
– Вон, Никишка, тебе товарищ. Тож от золота ополоумел. Древние варганы рушит, нечисть татарскую в смущение вводит. Грит, золота-серебра в них видимо-невидимо!
Никишка прищурился:
– Не-а! Я живое золото беру, от мертвяков оно худое! Байба тады отвернется, за хвост не ухватишь!
– Места те неведомы, – сказал задумчиво Петро, – нехожены, неезжены, страшны и бездонны, от человеческого разума сокрыты. Дорог, окромя звериных троп, не бывало. Сакмы кыргызские ихними запуками (колдунами) закляты. Кто имя пройдет, дня не проживет.
– Истину глаголешь, Петруша, – сказал расстрига, отдуваясь и отодвигая от себя тарель с отстатками хариуса – хвостом и плавниками. – В тех лесах, что под Саян-камнем лежат, чудища всякие обитают, мамонь называются. Сростом в две сажени, мохнаты, волосаты. Обличьем на людишек смахивают, токо не зубы у них, клыки, и слово человечье им неведомо.
– Брешешь? – вновь засмеялся Никишка. – Ваша порода страсть брехлива!
– За какую деньгу купил, за ту и продаю, – огрызнулся расстрига и умолк, принявшись за второго хариуса.
Вмешался кабатчик:
– То шатуны таежные, бездомные лесомыки сказывали. Волос у мамони черен, а глаза, точно угли костровые, светятся. Дивий зверь, страшный!
– На того зверя управа есть, стрела вострая или пуля свинцовая, – ухмыльнулся Гаврила. – А мне другой зверушка люб. Невелик, не боле рукавицы, только деньгу родит большую.
– Так то ж соболь. Хитрая тварь! – сверкнул глазами Никишка.
– О-о! – Юрата многозначительно поднял палец. – Царь-батюшка на деньге сибирской высек не скипетр державный и не свой лик, а двух соболей хвостатых, а все оттого, что тварь эта дороже злата и на ней казна царская стоит твердо.
– У нас на Дону и без соболю живут богато, – расплылся в улыбке Никишка и зачастил, ну чисто скоморох на гульбище: – Казаки ходят в сапогах, а бабы все брюхаты да грудасты. А добра-то, братцы, добра у каждого! Сундуки ломятся, подвальцы трещат… Золота, серебра – не счесть до утра, скарлата и холста аршин по ста. А землю у нас быки рогом пашут, козы боронят. Солнышко ниву пасет, Бог ниву дождем сечет. Глядишь – и поспел урожай. Снопы сами на двор приходят, бабы молотят, мелют, лепешки пекут, а мы, казаки, их поедаем да винцом донским запиваем. Вот она где жизня!
Переглянулись мужики, загоготали. Петро хлопнул Никишку по плечу:
– И ты там, как медведь в малиннике. Чего ж не пожилось при таком богатстве?
– Мы народ гулевой, наждаком тертый, не любим на одном месте сидеть. А бывал ли из вас кто на горах Сарматских? Взъедешь на те горы, и солнышко – вот оно, пикой достать можно. Привязал я раз коня месяцу за рог, а сам спать лег. Проснулся, гляжу со сна: мать честна! Месяц ушел и коня увел. Парень я догадливый, пальцы в зубы, да как свистну! Конь был удал, услыхал меня, поводок оборвал – и бултых в воду. Скоро и ко мне на зов приплыл… Эх, Донец-река быстра, по тебе сомы бьются, аж пыль столбом!
Смех заглушил Никишкины байки. Просмеялись и снова взялись за чарки.
– Острог ставить, што ль, податься? – уставился на кабатчика неморгающим взглядом Петро. – Ондрюшка Овражный меня знает. Мы с ним спина к спине на валу бились.
– Смекаю, какой из тебя строельщик, – ехидно захихикал Никишка и посмотрел на кабатчика. – Топор хоть раз держал в руках? Не им ли ухо оттяпал?
Кабатчик тоже засмеялся, а Новгородец досадливо отмахнулся, как от назойливой мухи.
– Ох, Черкас, сгубит тебя твой язык! Болтлив ты безмерно, – сурово оборвал его Фролка. – Добры слова слухай да на ус мотай. А язык держи за зубами.
Распоп откинулся затылком на стену. Глаза его вприщурку наблюдали за слабым пламенем догоравшего огарка.
– Эх, жизня человечья, вспыхнет и прогорит. У одного с искрами, у другого с чадом, а у третьего не прогорит, а протлеет, так что никто и не заметит… – Он перекрестился на тусклые, закопченные образа в красном углу: – Храни мя, Господи, от нечисти полевой и боровой, мчажной и овражной, домовой и банной, от худой и справной…
Фролка трижды сплюнул через плечо. Его содружники молча следили за ним. Юрата зажег еще один жирник и присел рядом, выставив штоф вина – от себя. Жидкий штопор вонючего дыма потянулся к потолку…
Но тут снова хлопнула дверь за спиной. Мужики, как по команде, вздрогнули и дружно оглянулись.
В кабак вошли двое. Подошли к стойке. Юрата поспешил к ним.
– Кажись, Ондрюшка заявился, – тихо сказал Гаврила. – Он же навроде кабаки не жалует? А с ним кто? В немчурском платье?
– Вящий энто, Мироном кличут, – пояснил Петро. – Царский человек! Ему покойный воевода наказал острог на Абасуге поставить.
– Рожа энта мне знакома, – хихикнул Никишка, – тока какой ему острог ставить? Он в Сибири без году неделя! Его ни мошка, ни клещ покудова не жрали.
– Пасть сомкни, – посоветовал Петро и махнул рукой посмотревшему в их сторону Андрею. – К нам подваливайте, господа хорошие!
Андрей и Мирон подошли, устроились за соседним столом. Юрата принес на подносе две чашки наваристых щей, полкаравая хлеба, миску хариусов и выставил штоф вина – от собственных щедрот. Андрей смерил его тяжелым взглядом:
– Убери зелье! Несподручно нам!
Юрата быстро исполнил приказ и, пригорюнившись, присел рядом с Гаврилой.
– Далеко людей ведешь, Ондрюха? – осторожно спросил Петро. – Може, место в лодке и для меня найдется?
Андрей и Мирон молча хлебали щи и вопроса словно не слышали. Мужики переглянулись. Штоф на их столе был уже наполовину пуст. Никишка потянулся к нему, но Фролка шлепнул его по руке, и тот быстро отдернул ладонь.
Андрей зачерпнул остатки щей, шумно втянул их в рот и, отложив ложку, расправил пальцами усы.
– А тебе что за дело? – спросил он, посмотрев на Новгородца исподлобья.
– Так настоящему казаку сиднем сидеть скука смертная. На одном месте тока пень растет, да и тот гниет, – почесал лохматый затылок Петро. – Расшива с товаром сгорела, что нам остается? А ты, бают, далеко людей водишь, но всех обратно вертаешь.