На жертвоприношения Хан-Тигиру шамана не допускали. Старики говорили: бывало, шаман поднимался на гору Небесного моления и тотчас падал в обморок, или его начинал бить припадок, или крутить судороги. Если он оставался и дальше, то умирал в страшных корчах и муках.
Ирбек знал, что путь на Изылтах ему заказан. Но он мог этот путь открыть для алгысчила и старейшин. С помощью бубна и колотушки разогнать непогоду над Изылтах, над которой творилось что-то несусветное.
Дни и ночи напролет черные тучи затягивали небо, глухие раскаты грома сливались в грозный рокот. Молнии чертили огненные зигзаги, били в деревья, раскалывали их, жгли. Языки пламени лизали камни, а искры уходили в землю, проникали в Нижнее царство. На пару мгновений проглядывало синее небо, и вновь молнии вспыхивали одна за другой.
Шквальный ветер набрасывался на деревья, и все вокруг обращалось в хаос – рычащий, беснующийся, то и дело прорываемый вспышками ослепительно-голубого пламени. Огромные березы раскачивало и вырывало с корнями, которыми они цеплялись за камни, надеясь выжить. А камни из последних сил пытались удержать деревья, будто свое прошлое, пережитое вместе.
Долго камлал у подножия горы Ирбек. Несколько дней и ночей подряд. В скалы целились кинжалы молний, но не смог их отвести своим бубном шаман. Неукротимая и неподвластная Ирбеку мощь опять и опять насылала на склоны Изылтах грозу. В небе раз за разом гремел гром. Ветер стонал и рвал в клочья облака.
Одна из молний ударила так близко, что сожгла его шалаш, а сам Ирбек повалился замертво. И лежал так три дня – живой, но с черным, словно рыльце землеройки, лицом.
В аале шептались: «Отняла рана силы Ирбека…» – но не решались сказать открыто, опасаясь мести тёсей шамана. Кто знает, вдруг вернется былое могущество, и тогда отведет Ирбек своим бубном от священной горы Изыл молнии, будто подожженные стрелы – щитом, как отводила их когда-то девятикосая Арачин. И гроза отступала. Она медленно и неохотно отползала за дальние хребты, слабея и хирея на глазах, потому что не было другой столь великой силы, как у Арачин, способной вызвать защитников из иных миров…
Все, что происходило в улусе, Киркея не волновало. Осенью он ушел из табуна и поселился в той самой пещере, где совсем недавно они прятались с Айдыной от гнева родных. Его подружка была мертва, а он никак не мог с этим смириться. Иногда ему хотелось замуровать вход и остаться под каменными сводами навсегда, но всякий раз что-то останавливало Киркея.
Наступила зима, все вокруг оцепенело в ледяных объятиях пурги и коварной стужи. Каждый вечер смотрел он на крупные звезды над урочищем, надеясь, что одна из них – Айдына – непременно подаст ему знак, что видит, чувствует его любовь… Но Звездный Охотник – Ульгер все так же гонялся за Стаей Уток – Хус Уязы [4] , серебром отливал бесконечный Хоры Чолы [5] , тускло мерцал Алтан Хадас [6] .
Но звезды были безучастны к его страданиям. И те, что крупнее, и те, что помельче, пялились на землю, бестолково моргая, – холодные, сонные, ленивые… Нет, душа Айдыны не могла воплотиться в звезду. Она наверняка превратилась в ветер. Резкий, порывистый… Но ветер тоже не давал Киркею ответа, как не давали его солнце, заря и птицы, чьи песни звучали громче и дружнее с приближением тепла…
Душа у Киркея, казалось, выгорела и ссохлась, как высыхает нутро у старого дерева. Но из глаз его не пролилось и слезинки. Воины Чаадара не плачут, иначе их победит даже младенец.
Так продолжалось всю зиму. Однажды он чуть не замерз в пургу. Но, видно, боги хранили Киркея. Каким-то чудом его отыскала старая Ончас и затащила в свою юрту. Накормила, отпоила хымысом [7] , выходила, а когда он впервые сел на постели, тихо сказала:
– Жива Айдына! Я знаю! В остроге она, у орысов! Найди ее и вызволи из плена!
А еще велела молчать до поры до времени. Почему – не сказала. Старая Ончас, почти ослепшая от горя, но мудрая. И о том, что когда-то жаловалась Теркен-бегу на строптивого кыштыма, не вспоминала. Киркей тоже об этом забыл. Зачем копить пустые обиды?
Старуха по вечерам исчезала. Она не запрещала Киркею выходить из юрты. Но он и захотел бы – не смог бы далеко уйти. Ноги плохо держали его, но ведь ничто не мешало ему размышлять. Тем более все мысли крутились вокруг Айдыны. Жизнь снова наполнилась смыслом и любовью. Поэтому он, не переча, пил горькие отвары трав, не ворчал, когда старуха острыми кулачками разминала ему спину и грудь, натирала медвежьим салом и все время что-то шептала: то ли заклинала, то ли призывала богов. И не напрасно. Киркей чувствовал, как наливалось силой его тело. А чтобы вернуть крепость рукам, крутил и вертел то каменную ступку, то мельничный жернов и радовался, что с каждым днем быстрее и ловчее с этим справлялся.
Но вот пришло, наконец, его время. Поздно вечером вернулась Ончас в юрту и молча положила перед ним доспехи воина и меч. Всхрапнул за войлочной стеной конь. Киркей вышел наружу. Десять всадников при полном вооружении ждали его появления. Лучшие матыры улуса.
– Веди нас, Киркей! – сказали, словно он был первым среди них. И он не удивился. Так захотела Ончас, а она, похоже, знала, чего хотела…
В предутренней пелене тумана просыпалась, оживала тайга, когда всадники миновали пределы улуса. Припадая к земле, кралась к заячьим норам, к глухариным токам огнеглазая лиса. Черный соболь, подрагивая острой мордочкой, скользил по гнилой валежине, скрадывая мышь. У синих болот злобно хрюкал грозный вепрь-секач. Прильнув к стволу сосны, рысь поджидала добычу – несмышленого сойка-мараленка. В камышах гнездились тучи уток, гусей, куликов…
До острога скакали трое суток, без сна и отдыха, делая короткие остановки, чтобы накормить и напоить лошадей. А затем потянулись долгие дни, когда Киркей и матыры, сменяя друг друга, кружили вокруг острога, как степные волки, карауля добычу. Но казаки по одному из острога не выезжали.
Киркей изводился от нетерпения. А вдруг Ончас ошиблась и Айдына мертва, как ее отец и дядька? Но сердце подсказывало: жива его подружка, жива!
Куковала в зарослях кукушка. Отогревшись на солнце, вовсю распевали птицы. В горах и в тайге вились свежие, молодые, будоражившие Киркея запахи.
Они проникали в него, как стрелы, наполняли тело и душу почти бесовской силою. Хотелось броситься на траву, на пробудившуюся землю и кататься по ней, и рычать, и кричать во все горло. Как дикий зверь, размять кости, сбросить космы старой шерсти после невыразимо долгой спячки.
Хотелось, расправив плечи, дышать полной грудью. Дышать жадно, чтобы прополоскать легкие густой горной прохладой, а потом запеть во весь голос. Так запеть, чтобы услышали твою песню девушки из многочисленных юрт, которые скоро, точно белоснежные цветы, вырастут в степи.