Она уже взяла себя в руки и расслабилась. Даже снисходительно улыбалась невзрачной «посредственности» Лесе, которая, видимо, совершенно не понимала великой миссии современных готов в истории человечества.
Странно все-таки, подумал Михаил, откуда у нее такое чувство превосходства. И Антон такой же, только не демонстрирует свои мысли так открыто. Ну был когда-то папаша вторым секретарем райкома, и что? Да даже если б и генеральным! С какого бодуна у этих бывших партработников и их отпрысков такое патрицианское отношение к другим людям? Будто те и правда второго сорта. Девяносто седьмой год на дворе, а они все какими-то старыми понятиями живут. Как будто не видят, что вокруг происходит. Еще и обижаются, если их не понимают. И упорно продолжают считать себя элитой. А элита-то уже совсем другая, и вышла именно из бараков да помоек, как она это называет. Не по праву рождения, а по праву сильного. И умного, кстати. Потому что как раз комми нынешние – те, которые на плаву держатся, – только и смогли, что нахапать при развале собственной партии, а сами ничего не создали, не умеют.
Вот взять хотя бы Перстня. Да, был бандитом, ларьки поначалу крышевал, машинами крадеными торговал, отбирал у людей фирмы, производства. Но ведь не потратил все, что нахапал, впустую на Канарах, не пропил в кабаке, не прогулял с бабами. Те же кооперативы, которые отнял, преобразовал в какие-то нормальные фирмы, что-то производит, развивает, расширяет. Уже и политикой занялся – скоро, глядишь, депутатом станет. И никто ему не напоминает, кем он когда-то был, потому что уважают за деловые качества, за хватку, за способности. А еще лет через десять про него легенды слагать начнут, как о первопроходцах Дикого Запада, что в фургонах прерию пересекли под стрелами и томагавками индейцев. Тех-то нынче героями считают, а они уж точно ангелами не были. Вот и Перстень когда-нибудь станет героем эпохи накопления первоначального капитала в постсоветской России…
Эти мысли уже не в первый раз приходили в голову, но сегодня не задержались, унеслись куда-то далеко – не до того. Рядом с ним сидела удивительная Леся. И уже было понятно, что встреча с ней навсегда изменит его жизнь.
До встречи с Перстнем оставалось еще минут двадцать. Но он успевал доехать даже с учетом всех пробок. На площади Трех вокзалов с постамента ему помахал рукой Павел Петрович Мельников. Памятник первому министру железных дорог казался мелкой букашкой рядом с огромной фигурой русской бабы в ярко-красном сарафане и с караваем. Было, в общем-то, неважно, сделан этот каравай из гипса или папье-маше, но если – пускай даже очень плавно – шмякнуть его на царского железнодорожника – от чугунной статуи останется лишь лепешка.
Как от меня, нервно хихикнул Ученый.
Сейчас многое зависело от того, что скажет Перстень. Если, конечно, захочет сказать. Биография бывшего босса не внушала надежд на откровенность, а тем более поддержку. Тот-то сделал себя сам, не цепляясь пухлой ладошкой за отцовские помочи…
* * *
Семнадцатилетний Мишка Волков впервые в жизни сомкнул в широкой не по годам ладони рукоятку настоящего пистолета. Он стоял под лестницей типовой хрущевки, откуда они с Гаврилой только что выставили спозаранку разбуженного алкаша под мокрый ноябрьский снег.
– Хороша игрушка, а, Перстень? – ухмыльнулся Гаврила. – Держи увереннее, но руку не напрягай. Если сильно сожмешь, точно промажешь.
– Не суетись. – Перстень хотел кое-что добавить, но смолчал.
Начнешь доказывать, что все сумеешь как надо, – впадешь в суету, а это он держал за самое западло.
– Что за марка? – спросил он. Не для того, чтобы перевести разговор, ему действительно было интересно.
– ТТ. «Тульский Токарева», значит. Сорокового года. Из него еще деды по немцам стреляли. Правда, зря?
Перстень промолчал. Во-первых, он не любил говорить о вещах, по поводу которых еще не определился окончательно. Во-вторых, эта тема не слишком волновала его сейчас, когда через пять – десять минут предстояло стрелять в упор.
– Патронов сколько?
– Всего четыре маслины осталось. Дедуня сказал – только фраеру мало, а человеку хватит. Ты же человек, а не фраер, скажи, Перстень?
Гаврила засмеялся по-своему, каким-то дебильным прысканьем. Слюна из гнилой пасти брызгнула Волкову на шарф.
– Оттирайся, не фасонь, не барон пока. Отсидишь хотя бы пятак – тогда и возражать будешь. И вообще, пора на дело, а?
Перстню очень захотелось врезать ему прямым в челюсть. Спокойно, без оттяга – с полтыка ведь ляжет, гнида уголовная. Шваль, вор вокзальный, за часы в столовке сел, а пургу гонит… Это он с малолетками смелый. Или в кодле, когда сбоку десяток. Или если Дедуня за спиной.
Но в том и дело, что Дедуня – старый сосед-уголовник – никуда не денется. А жить еще хочется, неохота из-за мрази пропадать. Ладно, потом…
Перстень засунул пистолет за брючный ремень. Взглянул поверх Гаврилиной нечесаной копны и вновь холодно продумал то, что решил неделю назад, когда окончательно собрался в эту хрущевку. Всем им, сколько бы их ни набралось, кем бы они ни были, всем, кто мешает правильно жить, еще придется ответить.
За дверью тринадцатой квартиры ждал первый из них. Прошла еще минута. Где-то за дверью заиграл «Союз нерушимый». Волков поднялся этажом выше и остановился напротив таблички «13». Зачем-то вытер о коврик высокие «луноходы». Дважды нажал левой рукой кнопку звонка. Правая тем временем медленно вытаскивала ТТ.
* * *
Его родители никогда не ссорились, и он особенно любил их за это. Порой искренне считал святыми, не понимая, как можно было за столько лет не порвать друг другу глотки от беспросветной жути семейного общежития при заводе. Мишка так и не спросил ни мать, ни отца, когда и за что их выслали на 101-й километр. Сам-то он родился много позже.
Жуть-вонь. Грязь-мразь. Дрянь-пьянь. Еще рвань… Иных слов для описания своей доармейской жизни Перстень не нашел и через четверть века. Зато эти подходили вполне. Но он довольно быстро научился находить кайф и здесь, где превыше всего ценились злоба и сила. С первым он от рождения подкачал, и тем сильнее накачивался вторым.
Он отлично боксировал, но и неплохо учился. В восьмом классе стал твердым четверочником, и чуть ли не единственный из семейной общаги закончил десятилетку. Правда, особого смысла в этом не оказалось – отгуляв лето, пришел учеником стеклодува на тот же завод, где вкалывал в цеху отец и сидела вахтершей мать. Жизнь не менялась. И даже симпатичная стеклянная посуда, которая изготавливалась немалыми усилиями на Серегиных глазах, в магазинах почему-то не появлялась. Еб твою мать, где хотя бы она? «А ты к Топтыгиным сходи», – ответил отец.
«Топтыгины…» Так однажды выцеженным плевком в экран телевизора Волков-старший назвал участников то ли какого-то очередного партийного пленума, то ли съезда.
Никаких Топтыгиных Мишка не знал и, собственно, знать не хотел. Они не участвовали в его жизни. Но почему-то – если он правильно понимал отца, которому верил, – именно они решали его судьбу. Они были силой, определявшей, как ему жить, чему учиться, где работать, сколько за работу получать, с кем дружить и даже… кого любить! Они были многолики, вездесущи, от них некуда было деться. Они сидели в заводской дирекции и парткоме, подгоняя какими-то планами, которых он никаким боком не составлял. Они сидели за окошком бухгалтерской кассы, отсчитывая жалкие копейки, на которые пожили бы сами. Они парили ему мозги, обсчитывая в пользу какого-то «передовика», вкалывавшего ничуть не больше отца, но живущего уже не в общаге, а в хрущевке. Они перли бульдогами в мусорской форме.