— Все так, — на ходу раздраженно стягивая с плеч больничный халат, пробурчал Кривошеин. — Я заметил, что как не заладится с утра, так весь день потом кувырком. Вот и сегодня: сначала Первухин настроение испоганил и заставил думать о грядущих неприятностях, потом эти рохли сработали из рук вон…
Не договорив, он обреченно махнул искалеченной рукой. Когда придет в себя раненый, когда с ним можно начать говорить, и вообще — будет ли он говорить? Почему его хотели ликвидировать, а его явно убирали — иначе зачем стрелять в упор прямо в сердце? Решил выйти из игры? Но ведь он пришел на место встречи, пошел следом за неизвестным железнодорожником, доверяя тому, зашел в подъезд — если бы знал, что его там ждет, вряд ли пошел бы, — наверняка поговорил с убийцей, а может, и не говорили? Просто тот подошел, обнажил ствол и выстрелил?
Удастся ли установить личность раненого? Надо срочно дать задание милиции тщательно перетрясти весь жилой сектор и еще раз проверить заводы: человек не иголка, где-то же он жил, с кем-то общался, пил, ел, спал, его наверняка видели соседи, и если неизвестный в ватнике и серых валенках работал, — а неработающему сейчас просто нечего кушать, — то на службе обязательно заметят его отсутствие. Вот и потянется ниточка и куда-то приведет, но только когда? Время идет, уходит, утекает, как вода между пальцами, и пугает этот негромкий выстрел в подъезде — что он означает, почему хотели убить связного или члена немецкой агентурной группы, несомненно работающей здесь? Почему?
Рассвет застал Семена Слободу в глухом лесу. Сначала небо посерело, словно смывая свет редких звезд, растворяя их в себе и пряча от глаз человека, а потом этот серый, с каждой минутой усиливающийся свет незаметно начал проникать повсюду — четко обрисовал ветви еще голых деревьев, пятна снега под елками, уже распушившими вечнозеленые колючие лапы, просветы на полянах, подбодрил робкие птичьи голоса, как будто раздвинул шире лесное пространство, скрадывая тени, обещая вскорости пригнать густые молочно-белые туманы, поедающие остатки нерастаявшего снега, и начать обильное половодье.
На небо пограничник поглядывал с тревогой — светло это не тепло, а найти беглеца при свете неизмеримо легче, чем ночью: лес еще голый, за кустиком не спрячешься, не завалишься в густую траву, не скатишься в сырой овраг, поскольку там полно снега, — завязнешь в нем и выдашь себя, оставив приметные следы. Поэтому он старался обходить места, где остались языки ноздреватого весеннего снега.
Далеко ли он успел уйти? В темноте трудно ориентироваться, да еще на совершенно незнакомой местности, не имея ни карты, ни компаса — одна надежда на собственный опыт и знание примет. И не блукает ли он, вертясь, как волчок, на одном и том же месте, раз за разом делая круги и возвращаясь к исходной точке? Вон, вроде уже мелькала перед глазами та береза, с рябым стволом и уродливыми наростами, придававшими ей вид нищей горбуньи, согнувшейся в ожидании милостыни? Но подойдя ближе, он с облегчением вздохнул — нет, ошибся.
В голове противно шумело, болели ободранные ладони, дрожали и подгибались от голода и усталости колени, а перед глазами словно плясал целый рой разноцветной мошкары, — так и мельтешил, мешая смотреть, вызывая приступы неудержимой тошноты и головокружения.
Он останавливался, ухватившись рукой за ближайший шершавый мокрый ствол дерева, закрывал глаза, выжидая, пока отступит от горла тошнота и перестанет дико плясать перед глазами рассветный сумрачный лес, пока не уйдет дрожь, и, стиснув зубы, снова упрямо шатал и шагал, с трудом переставляя опухшие ноги. Тощие икры болтались в широких голенищах разбитых дырявых кирзачей, но стопы раздуло и сжало, как тисками, а каждый новый шаг вызывал неудержимое желание плюнуть на все, повалиться где-нибудь под елкой, хоть в сугроб, и забыться, дать отдых измученному телу и усталой душе, смежить веки и провалиться в сон, не надеясь вновь проснуться.
Не может он больше, не может! Нет сил терпеть голод и холод, нет сил идти в неизвестность, а возможно, и прямо в руки погони, поджидающей его на одной из просек или заброшенных лесных дорог. У него нет хлеба, нет оружия, нет одежды, нет шапки, — куда он бредет, спотыкаясь, падая и вновь поднимаясь, чтобы через несколько шагов опять упасть и, ругаясь последними словами, приказывать себе встать и двигаться дальше?
Как далеко он успел уйти от полотна железной дороги, уже спохватились немцы или еще нет? Судя по рассветному молоку, разлившемуся между деревьев, его должны давно искать.
Вскоре он вышел к реке — она лежала перед ним, скованная нерастаявшим льдом, отливавшим густой синевой, местами потемневшая, готовая хрустнуть своим ненадежным покровом под его ногой и, раскрыв лед, поглотить усталого беглеца в темной глубине вод, навсегда скрыв его от погони и других людей. Остановившись на берегу, Слобода задумался — надо переправляться, но как?
Вспомнился дед, заядлый охотник и лесовик, тетешкавший маленького Семку, любивший брать внука с собой в леса и раскрывать перед ним хитрые премудрости их жития. Слушая деда, внук узнавал, что в зависимости от того, какой идет снег, он имеет и разные особенности, да и называется тоже по-разному: снег с дождем — липень, если с туманом — чидега, когда он ложится легкими хлопьями, укрывающими землю, или сыплет невесомыми снежинками, то зовут его искрой или блесткой, а коли смерзся в плотный наст, то имя ему будет — пушной, кидь, падь. Разве сейчас, на голодную и холодную голову, припомнишь все, что рассказывал вечерами дед, поднося Семена на руках к насквозь промерзшему оконцу в избе и, продышав дырочку, показывая на улицу?
Когда поверху крутили снежные смерчи, закрывая собой верхушки старых ветл, росших около пруда, дед хмурился и, тыча за оконце пальцем, говорил о буранах, а низкую, вертячую по дорогам поземку хвалил, называя «понизовкой», надежно укутывающей молодые озимые, спасая их от морозов. А сколько он знал примет и названий весеннего льда, сковывавшего их речушку — рыхлый, крупевистый, игольчатый…
Спускаться на лед стало страшно — ненадежен он и коварен, как ветреная, избалованная и взбалмошная баба, да и подточен пробуждающейся к новому лету водой, готовой взломать его и весело понести на взблескивающей под солнцем спине к другой реке или глубокому тихому озеру. Пусть вода не широка, а надо льдом кажется больше расстояние до другого берега, но его надо преодолеть, хоть на пузе проползти.
Забравшись в прибрежные заросли, Семен, налегая всем телом на ствол тонкого молодого деревца, попытался сломить его, чтобы сделать себе слегу. Деревце никак не хотело поддаваться — в нем уже пробудились и гудели новые соки, оно жадно и нетерпеливо ждало тепла, набухания почек на тонких ветвях и шума листьев в кроне, теплых дождей и мягкой земли, забывшей про морозы до следующей зимы. И нет ему дела до обессилевшего, измотанного человека, стремящегося к свободе.
Слобода чуть не заплакал от горькой обиды — нет, ну нет сил сломать деревце, а пускаться в путь по льду реки без слеги просто самоубийственно. И тут у комля жалобно хрупнуло, и он повалился, сжимая в саднящих ладонях не сумевшее больше противиться ему молодое поколение леса, отдавшее свою жизнь в обмен на спасение человека, уходящего от погони. Поднявшись, он с грехом пополам обломил ветки и, как слепой, щупая перед собой дорогу, спустился на лед. Подняв к небу лицо, посмотрел на туманное солнце, все выше поднимавшееся над деревьями, словно хотел увидеть на нем какие-то неведомые знамения, радостные или печальные, сулящие удачу или смерть.