Дорога без следов | Страница: 68

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Куда писать, в крематорий? — деловито доставая бланк, спросил один из военных. — Туда повезут?

— Много чести, — наблюдая, как оттаскивают тела расстрелянных, ответил другой. — Давай на Калитники, в овраг. Уже темнеет, нормально будет.

Тела небрежно сложили в сине-серый кузов фургона, обитый изнутри оцинкованным железом, двое — в длинных черных клеенчатых фартуках, — влезли внутрь крытого кузова, а еще двое, прихватив лопаты, сели в кабину. Открылись ворота, и фургон выкатил на вечерние улицы, направившись к Рязанскому шоссе.

Вот уже близка и Росстанная дорога — древнее русское название последнего скорбного пути расставшихся с жизнью казненных, по чьей-то злой воле или издевательскому умыслу впоследствии названная Скотопрогонной. У глухого, заросшего кустами оврага, прорезавшего землю за Калитниковским прудом на краю кладбища, фургон остановился.

— Живей! — открывая дверца кузова, распорядился старший из военных, выскочивших из кабины.

Выдвинули деревянный помост, и по нему, как с горки, люди в длинных черных фартуках скинули в овраг тела шестерых казненных.

Взяв лопаты, начали забрасывать тела землей, скрывая следы своего пребывания здесь и той страшной работы, которую они проделали над бывшими еще совсем недавно живыми, а теперь нагими и мертвыми, нашедшими свое последнее пристанище на этой земле в овраге за Калитниковским прудом.

А на другой стороне оврага, спрягавшись в кустах и не имея сил закричать от ужаса или бежать отсюда куда глаза глядят, судорожно вцепившись друг в друга, смотрели на все это двое подростков…

* * *

В комнате отдыха, смежной с его кабинетом, Алексей Емельянович тяжело сел на солдатскую койку и опустил руки с набухшими венами между колен. Послать бы их всех к дьяволу: наркома с тонко-ехидной улыбочкой на змеиных губах, его клевретов Саркисова и Абакумова. Зачем они расстреляли Слободу, потерявшего разум от выпавших на его долю испытаний, зачем?!

Вот так, вместе с радостью удачно выполненного крайне сложного задания и гордостью за своих сотрудников разведки, сумевших сделать почти невозможное во вражеском тылу, передумавших врага и разгадавших все его хитрые ходы, получаешь и грубые пощечины, от которых нестерпимо горит лицо и терзается нестерпимой болью душа. Не только болью, но и страшным, несмываемым стыдом за других, присвоивших себе право решать человеческую судьбу не по закону, а по собственной прихоти или полученному «сверху» указанию, «изымая» людей из жизни так же легко и просто, как шахматист снимает с доски отыгранную фигуру вроде пешки. Но живые люди — не пешки!

Ермаков негнущимися пальцами расстегнул душивший его ворот кителя и повалился на койку, прислушиваясь к неровным болезненным толчкам сердца в груди. Переволновался, позволил себе резкость и прямоту, чего ему теперь уже никогда не простят. Ну и черт с ними, пусть не прощают — жизнь на земле и в многострадальной России кончится не завтра, и даже если вдруг не станет его, генерала Ермакова, — когда-нибудь все непременно встанет на свои места и народ рассудит, кто в это тяжелое для Державы время был прав, а кто небрежно преступил закон и безнаказанно попрал его. И воздадут каждому по его заслугам. От этого суда никому никогда не уйти. Это суд Народа и Истории!

Разве дело только в орденах? Не за ордена или другие отличия работал он сам и его товарищи — нет, они работали для людей, охраняя и оберегая их жизни, поскольку враг бесчинствовал на многострадальной русской земле — враг сильный, хитрый и опасный. Можно, конечно, утешиться тем, что отстояли честные имена командующего фронтом и его боевых соратников, но разве можно сбросить со счетов не сохраненную молодую жизнь человека, практически насильно втянутого в эту непростую историю волею страшных военных судеб и злобными замыслами вражеской разведки? Человека-то больше нет!

Мог ли думать несчастный Семен Слобода, голодуя и холодуя в лагерях военнопленных, встречая на границе кровавую зарю первого дня войны, партизаня и совершая побег из неволи, пробираясь к линии фронта, что его жизнь оборвет не немецкая пуля и не пуля предателя-полицая, a своя, отлитая где-нибудь в Туле или на московском заводе и выпущенная из отечественного оружия рукой своих! Воистину жуткая судьба — пройти через немыслимые испытания, камеру смертников, тюрьмы СД, бежать, перейти фронт, потерять разум и быть расстрелянным здесь, когда уже добрался до своих, поставивших на его одиссее кровавую точку.

Как жить теперь дальше, когда на сердце и душе прибавился еще и этот тяжкий груз, когда оно так устало носить на себе острый камень боли за невинные жертвы, когда даже напряженная работа перестала приносить успокоение, а ночи превращаются в мучительные кошмары?

Неужели всесильного наркома и его присных никогда не мучает совесть? Даже Иван Грозный мучился, ночами напролет замаливал грехи и отбивал земные поклоны перед тускло светящимся жемчугами киотом в собственной молельне. Первый российский император Петр Первый топил свою неспокойную совесть в крепкой водке и вине после стрелецких казней и других своих страшных дел. Но то были могучие гиганты, а здесь, похоже, просто злобные карлики, без конца насилующие Историю и народ в маниакальной жажде славы и величия.

Слава? Она, скорее всего, у них все-таки со временем появится — но слава Герострата, слава кровожадной орды, которой пугают детей. А потомки несказанно удивятся: почему же не нашлось в России, такой огромной и обильной, порядочных и честных людей, готовых навсегда покончить со злом? Удивятся, не зная, каково жилось их предкам в ту самую кровавую эпоху, о которой читают в книгах, где все уже давно выверено временем и разложено историками по полкам — это ошибки, а это промахи, вот то — положительно, а то — отрицательно.

Сколько же лет должно пройти, пока окончательно прозреют все вокруг и перестанут слепо верить в живого Бога на земле? Сколько?! Какие еще кровавые жатвы он соберет до этого момента, складывая пирамиды из черепов, как на картине Василия Верещагина «Апофеоз войны»? Времена Батыя и Чингиза давно канули в лету, но приходят другие «вожди», заставляя народ верить и слепо поклоняться им.

Где умы, где таланты, где те, кому безграничного верит народ, где они? Их нет, а на освободившееся место пришли люди, исповедующие иные принципы — личной преданности, зависимости от сюзерена, как при крепостном праве, не рассуждающие и готовые выполнять любые приказы. Люди, превращенные заботливой рукой в беззастенчивых хапуг и безнаказанных преступников, но одновременно в некое подобие средневекового ордена, снизу доверху подчиненного жестокой дисциплине, основанной на страхе смерти…

Ермаков взял будильник, поглядел, который час, и поставил его обратно. Как только рука освободилась от призрачной тяжести жестяного корпуса будильника, ее вдруг пронзила непереносимая острая боль, быстро расползающаяся выше, по плечу, по груди, и вот уже словно всадили острый холодный граненый штык в сердце, и каждая грань причиняет невыразимые страдания. А за грудиной нестерпимо жгло…

«Что же будет, если этот штык начнут вынимать?» — отстраненно подумал Алексей Емельянович, пытаясь повернуться на бок, но новый приступ боли заставил его замереть, тихо застонав сквозь стиснутые зубы. На лбу выступила холодная испарина, а штык уже добрался до лопатки и застрял в кости, пригвоздив Ермакова к постели.