— Весь в снегу! Дед Мороз! Чем ты там занимался?
— Зажигал новые светила и звезды, чтобы сегодня ночью в небе горело сто новых лун и планет, и ты могла любоваться.
— Значит, завтрак ты заработал. Вот только заработала ли я?
Каждый раз, накрывая на стол, она волновалась, удалось ли кушанье из скромных деревенских продуктов. Городская барышня, «мамина дочка», она с трудом осваивала роль деревенской хозяйки. Смотрела тревожно и умоляюще, а он подсмеивался над ее тревогами и радениями. Нахваливал недоваренную картошку и недосоленные щи, восхищался бледно заваренным чаем.
— Что в печи, все на стол мечи! — грозно играя бровями, приказал он, усаживаясь на табуретку, так что слева сквозь оконце была видна чудесная снежная синь с горячим солнцем на кольях забора.
Ели по-деревенски, со сковороды, по очереди цепляя вилками чуть обжаренную картошку, дольки мягкого, разомлевшего лука.
— Ты прекрасно справляешься. Настоящая жена лесника. Вот погоди, на следующий год наготовишь варенья, насолишь грибов, нашинкуешь капусты. Только пальчики облизывай! — вдохновлял он ее.
— Тебе правда нравится? — наивно вопрошала она.
Ему нравилось все, — и как она прибирала старую, оставшуюся от прежней хозяйки избу. Как красиво распределила перед печью разнокалиберные чугунки и горшки, поставил в уголок ухваты, совки для углей, кочергу, обгорелую лопату, на которой сажали в печь доморощенные хлебы. Его трогало, как она обустраивает их гнездо, перебирая в сундуке старушечью рухлядь, блеклые ленты, отсырелые сарафаны, полуистлевшие венчальные наряды. Как вешала на окошки чистые занавески, а в простенках, где висели деревенские фотографии со строгими лицами русских крестьян, — свадьбы, погребения, солдатские проводы, семейные посиделки, — на оставшееся свободное место повесила две своих акварели. Царицынские пруды, где они познакомились, и пышный букет сирени в стеклянной вазе. Подобно деловитой птице она строила гнездо — для него, для себя, для кого-то еще, кто ему лишь мнился, а ожидался ею и отчетливо виделся. Требовал уюта, тепла, надежного гнездовья.
— Теперь до обеда жить можно, — похлопал он себя по животу. — Пора в лес. Лесники, небось, заждались, — видел, как от его похвалы просияло ее милое родное лицо. И опять упоительная мысль, — он все это непременно опишет. И масляно-черный блеск сковороды с остатками картошки, и красно-белый узор вязаного свитера, под которым выступают ее небольшие плотные груди, и устремленный на него взгляд ее любимых глаз, в которых, среди блестящих точек, отражается его лицо, оконце, полное синего снега, постеленная на половицах матерчатая цветная дорожка.
Она надела поверх свитера овчинную безрукавку. Натянула шапочку с шерстяным помпоном. Просунула ладони в маленькие пестрые рукавицы. Он облачился в брезентовый плащ с овчиной поддевкой, нахлобучил косматую шапку, взял с печки брезентовые варежки, выложенные изнутри мехом. Кинул в рюкзак «клеймо», и, забросив полупустой мешок за спину, пропустил Машу из избы в сумрачные сени, в которых одиноко горел ослепительный, пробившийся сквозь щель луч. Они прихватили стоящую у стены пару коротких, широких охотничьих лыж, лакированных, темно-красных, с прилипшими после вчерашней прогулки пластинками прозрачного льда. Вышли на яркий свет.
Солнце стояло в березе, окруженное розоватым сиянием. Ветки поместили светило в круглую, льдистую корзину, вокруг мерцали, парили бесчисленные бесшумные искры. По накатанной дороге пробежала лохматая заиндевелая собака, роняя с высунутого языка хлопья пара. Протопал сосед в валенках, в рыжих клееных калошах, неся сумку, в которой блеснула горлышком бутылка водки. Неся на плече лыжи, они прошли по слюдяной дороге с ребристым следом гусеничного трактора. Достигли проулка между огородами, уводящего из деревни на близкий холм, где темнели заиндевелые суровые ели. Поставили лыжи на снег, и он помог укрепить в ременных петлях ее осыпанные снежной пудрой валенки. Сам встал на красные широкие лыжи, похожие на заостренные деревянные лодки.
— Буду пробивать лыжню, а ты ступай за мной след в след, — легко толкнулся, чуть подпрыгнул на красных полозьях, продавливая снег, видя, как сыпучая струйка скользнула по лакированной лыжи. — Побежали! — и вертко, сильно, хлопая красными плоскостями, проваливаясь и яростно выскакивая из глубины, побежал, проминая рыхлую дорогу, зная, что она испуганно, радостно смотрит ему вдогон.
Был полон неукротимых звериных сил. Мышцы его мощно, слажено двигались, толкая ловкое искусное тело по целине, в которую врезались красные острия. Он хлопал ими, выпарывал пышные клинья, трамбовал плоскостями, прорываясь сквозь студеный воздух. Чувствовал, как стало жарко под плащом, как покрылись испариной работающие спина и живот. Представлял, как она любуется им. Хотел выглядеть в ее глазах неутомимым, стремительным, привыкшим к этому лихому звериному бегу. Утомился, встал, задыхаясь, окруженный паром. Оглянулся, — она далеко отстала, топталась, бултыхалась в разворошенном снегу. Упала, пыталась подняться. Он не спешил на помощь. Любовался, любил ее, такую трогательную, смешную, неумелую, в узорном свитере, среди волнистых снегов.
Они преодолели пустое взгорье, приблизились к поросшей лесом горе. У подножья, прорезая снег до зернистой обкатанной гальки, шумно гремел ручей. Брызгал, рокотал, переливался каменистым дном. Свисавшие кусты были в стеклянных сосульках, причудливых наледях, отражали солнце, близкий снег. Запаянные в стекло, зеленели растения. Ветки, колеблемые водой, ударяли одна о другую и звенели.
Они стояли у ручья, и он жадно созерцал и мысленно хотел описать две своих близких красных лыжи, нависшие над бегущей водой. Отяжеленную, в ледяной трубке ветку, которая нагнулась к ручью, и ее мотало течением. Высокую, над ручьем осину, с зеленым стволом и разъятой пустой вершиной, из которой бил, сиял, сладко кружил голову синий прожектор такой напряженной, завораживающей силы, что душа втягивалась, всасывалась в эту синюю бездну, откуда неслась беззвучная молвь, вещала о чем-то великолепном, ожидающем его сначала в земной жизни, а потом и в жизни небесной.
Она опасливо установила лыжи на обледенелых камнях. Сняла варежку и черпнула из ручья. Поднесла к губам пригоршню, из которой быстро падали яркие капли. Втянула воду, сморщив лоб и изогнув золотистые брови, — так холодна, до зубной ломоты, была вода. Отряхнула руку, собираясь надеть варежку.
— Набери еще, — попросил он. Она набрала. Он приблизил губы к ее розовой, полной воды ладони, на которой виделся узор пересекающихся линий. Стал пить вкусную, обжигающую воду, и когда пригоршня обмелела, поцеловал розовую холодную глубину ладони, чувствуя, как слабо шевелятся ее замерзшие пальцы. Подумал, что и это опишет в своем рассказе, который рождался тут же, среди озаренных полей.
Их путь следовал на гору, в мелколесье, среди которого возвышалась огромная могучая ель, с дремучими ветвями, черно-зелеными, в искристом, как сахар, снегу. На заостренной вершине краснели шишки. Длинные, смолистые, ледяные на вид, они дымно горели в синеве, недоступные в своей высоте, и он, поднимаясь в гору, приветствовал знакомое дерево, каждый раз торжественно встречавшее его на пути в лесные угодья. Она тоже смотрела на шишки, волновавшие ее малиново-красными, с фиолетовым отливом, гроздьями.