— Ты знаешь, о чем я подумала, — они остановились среди голубых теней, чтобы она могла отдохнуть. — Когда уезжала к тебе из Москвы, мои родители ужасались. Куда? К кому? Бросаю училище, уютную квартиру, порываю с друзьями, подругами. Отказываюсь от театров, от выставок, от престижных знакомств. А я иду сейчас, смотрю на эту великолепную ель и думаю, что она прекрасней всех спектаклей и вернисажей, всей праздничной городской иллюминации. Хочу видеть ее каждый день. Хочу запомнить во всей красе, чтобы через много лет, в старости, чтобы ни случилось с нами, какие бы напасти на нас ни свалились, мы бы вспомнили эту нашу прогулку, нашу молодость, волю и это чудесное дерево, посаженное на горе только для нас с тобой.
Он не ответил, взволнованный ее искренностью, в которой присутствовали наивное восхищение, стремление удержать быстротечный, ускользающе-прекрасный миг, предчувствие неведомых и неизбежных печалей. Но это все после, далеко, не сейчас. А теперь — эта лесистая, с синей тенью гора, дымно-зеленое, великолепное дерево, и шишки на вершине, как огненные лампады.
Они прошли мелколесье, огибая по глубоким сугробам кусты орешника, на которых, отвердевшие от мороза, висели сережки, — первое дуновение тепла, пар истаивающих снегов, и они удлиняться, умягчатся, покроются душистой нежной пыльцой. Пробрались сквозь заросли и вышли на простор огромного волнистого поля. Радостно-солнечное, необъятно-прекрасное, — от него захватывало дух и глаза разбегались, не в силах наглядеться на озаренные дали. Далеко, повсюду сверкало. Крутились прозрачные, полные блеска вихри, солнечные метели были похожи на веселящихся, танцующих духов. Стояли стога, соломенные, отливающие гладким золотом, клеверные, темно-розовые в глубине и седые. Наст скользил, отливал глазурью, иногда проваливался под лыжей, как хрустящая вафля. Из-под наста торчали черные и высохшие зонтичные цветы, сплошь засахаренные, покрытые хрупким инеем. Иней успел осыпаться, и под мертвым соцветием лежали розовые и зелено-голубые блестки.
Ему нравилось направлять лакированную красную лыжу к корявому стеблю с мертвым, запорошенным соцветием. Лыжа ударяла в стебель, тот хрустел и валился, иней осыпался, и мгновение в воздухе дрожало сверкающее подобье цветка, рассыпалось по насту легчайшим разноцветным порошком.
Поле не было пустым. В нем обитал поднебесный солнечный дух. Переносился из края в край, словно облетал свой необъятный чертог. Прозрачно мчался по далекой дороге крутящимся серебристым столбом. Перелетал к туманному, слабо голубевшему лесу. А то вдруг нападал на них, идущих через поле, охватывал вихрем, посыпал блеском, словно целовал в розовые лица. Уносился прочь, оставляя на щеках тающий, влажный ожег, заставляя изумляться, что это было, кто, стремительный, обжигающий, захватил их в свои объятия, окружил светоносной пургой.
Ему хотелось описать это поле во всей его необъятной одухотворенной красоте и каждую его малую часть, в которой присутствовал свой знак, своя малая мета. Множество мышиных следов металось от одного корявого стебля к другому. Волнообразной цепочкой бежали лисьи следы с чуть заметными оттисками когтистых звериных лап и слабой тенью внутри каждого отпечатка. Стайка щеглов, черно-желтых, с красными метинами, перелетала среди зонтичных цветов. Верткие птички цеплялись за стебли вниз головами, клевали, сорили семенами, а потом с тихим посвистом снялись и растаяли в блеске.
Поле казалось ему белым чистым листом, на котором кто-то невидимый, наблюдавший за ними из неба, напишет рассказ, — о их молодости, любви, чуде их пребывания в мире, где им уготовано столько обожания и творчества.
— Подожди, — остановил он ее там, где выпуклое поле достигало своей высшей кривизны и переходило в длинный пологий спуск. — Смотри, что будет, — побежал, сильно толкаясь, слыша шипенье наста, видя, как перед лыжами возникают облачка снежной пыли. Убежал далеко, оглянулся на нее, одиноко стоящую. Легкий след тянулся от нее к нему, связывал их тончайшей тесьмой. Чувствуя, что она смотрит на него с высоты, стал подпрыгивать на лыжах, продавливая тяжестью наст, ломая сухую коросту. Двигался по полю, вытаптывая огромные неровные буквы. Остановился с колотящимся сердцем, оставляя сзади сделанную лыжами надпись, — «Маша». Оглянулся. Видел, она прочитала надпись, машет рукой. Он был рад своей выдумке. Посвятил это поле ей. Начертал на снегах ее любимое имя. Когда снег растает и зазеленеет трава, ее имя прорастет полевыми цветами, — сначала весенними, белыми, потом желтыми, в середине лета — голубыми, а на исходе лета — пышно-красными.
Они приблизились к лесу, где солнце гасло, и на опушке синела волнистая тень, над которой поднимался голый печальный осинник с редкими елками, и тянулось лесное болото. Осенью, в сумерках, под ненастным дождем, он проходил это болото в пожелтевших, поломанных тростниках, среди которых чернела тяжелая вода, навевавшая печаль и уныние. Словно в болоте обитал лесной томительный дух, распространявший вокруг тоскливую тревогу и страх. И хотелось поскорей миновать заколдованное место, выйти в чистое поле.
Сейчас болото было завалено снегом, с торчащим тростником, рыжим, поломанным буранами, среди которого виднелась сизая наледь. Было колко, льдисто. Хотелось въехать в шуршащие заросли, стукнуть лыжей в ледяной пузырь, ощутить в глубине дикую, незамерзшую воду. Болото и теперь, с корягами и поваленными осинами, тревожило и пугало, будто дух не оставил гиблого места, притаился в путанице мертвых стеблей и веток.
Его слух обостренно ловил чуть слышные звоны и шорохи. Глаза всматривались поверх тростниковых метелок, стараясь распознать присутствие неведомого существа. Ноздри по-звериному втягивали воздух, ощущая присутствие невидимой жизни.
— Ты что? — спросила она, изумляясь его чуткой стойке. Он не успел ответить. Посреди болота зашелестело, завздыхало. Хрустнули ветки, нагнулись и растворились тростники, и навстречу им вышел лось, огромный, черно-фиолетовый, парной, с тяжелой рогатой башкой, на которой мощно красовалась костяная корона. Выпуклые глаза с черным блеском угрюмо и строго взирали. Горбатый кожаный нос с широкими ноздрями дышал букетами пара. Шерсть на боках была влажной, коричневой, слегка дымилась, а на загривке и могучей шее казалась седой от инея. Он царственно и строго смотрел на пришельцев, незвано нагрянувших в его сокровенное урочище, где среди тростников темнели сырые проталины его лежек, где снег был пробил сердцевидными копытами, и откуда ночами, под разноцветными раскаленными звездами он тихо дремал, слушая шелест стеблей.
— Боюсь, мне страшно! — воскликнула она. Услышав человеческий голос, зверь повел мохнатыми ушами, вздохнул. Медленно развернулся, переставляя длинные жилистые ноги, и ушел в глубину болота. Все стихло. Дух показал им свое воплощение и исчез. В одном месте под тяжестью зверя лед треснул, копыто просекло наледь, и на поверхность вытекала и пузырилась черная болотная вода.
Они шли просекой вглубь леса. Прогал, заваленный снегом, был в пятнах солнца, напоминавших желтки. Хотелось подойти к этой глазуньи, подцепить руками солнечную метину. От высоких елей на просеку ложились студеные тени, и, попадая в этот густой сладкий воздух, упоительно было вновь подставить лицо горячим лучам. Он шел впереди и словно демонстрировал ей свои владенья, — куст бузины с промороженными твердыми почками, готовыми при первом тепле взорваться пахучими резными листьями. Прямую гладкоствольную сосну с красной жаркой корой и маленькой дымчатой кроной, — такие в старину шли на мачты фрегатов, — без единой извилины, сплошное стремление ввысь. Мягкие белые кочки, возникшие на месте брусничника, и если разгрести снег, то под слоем мерзлого наста вдруг радостно, ярко возникнут алые листья брусники. Он испытывал гордость, посвящая ее в лесные тайны, раскрывая чудеса своих владений. Это был его лес, его болото, его лось. Он ей дарил эти видения, веря, что они дороги ей, как и ему.