— Мама, да вы заходите, садитесь… — приглашал Дышлов. Стрижайло чувствовал живые нити, связывающие сына и мать, питавшие обоих нежностью и любовью. Их привязанность к родовому гнездовью, к неведомому деревенскому дому, отсыревшему среди дождей и ветров. Созерцание этих хрупких связей, уязвимых и беззащитных, вызывали у Стрижайло не умиление, не сочувствие, а едкое и веселое раздражение. Эти робкие связи можно разрубить и рассечь, лишая Дышлова благотворных токов, делающих его неколебимым и сильным. Их можно пережать невидимым зажимом, как сонную артерию, прерывая живительный кровоток, наблюдая, как меркнут глаза Дышлова, как синеет и умирает его лицо. Диверсант и разведчик, Стрижайло проник в «святая святых» врага, разведал его уязвимые точки, готов нанести смертельный укол.
Старушка повернулась, опираясь на палку, исчезла в дверях. Дышлов, улыбаясь, печально смотрел ей вслед.
— Ну что ж, мы все проговорили. Если будет ваша команда, я готов приступать к исполнению, — Стрижайло поднимался, прощаясь. — Маковский и Верхарн должны наполнить партийную кассу.
— Действуй. Но только осторожно и осмотрительно, — сурово соблаговолил Дышлов, провожая Стрижайло к выходу.
Тот уходил, покидая дачный участок, а казалось, что идет за околицу многолюдной деревни, где гонят вечернее стадо, топят печи, усаживаются многолюдными семьями за просторный стол. Ставят миску с похлебкой, черную сковороду с десятком запеченных яиц. По очереди тянутся деревянными ложками, подставляют под них пригоршни. И старейший в семье громко бьет по лбу нетерпеливого, нарушившего очередность мальца.
Стрижайло извлек из кармана сотовый телефон. Нажал перламутровую кнопочку «2», используя ее, как взрыватель. Сзади грохнул огромный малиновый взрыв, полыхнуло раскаленное пламя. Деревня горела. Опаленные, бежали коровы. Летели обгорелые куры. Люди с воплями набегали на пожар, плескали из ведер красную слюдяную воду.
Стрижайло испуганно обернулся, — огромное малиновое солнце садилось в ели, и казалось, весь мир бесшумно горит.
Он вернулся в свою уютную, безлюдную квартиру в сиреневых сумерках и, улегшись на диван, испытывал неясное беспокойство, щемящую неудовлетворенность. Блестящее начало операции, обольщенный, доверчивый Дышлов, попавшийся во все, расставленные ловушки, не доставляли ощущения абсолютной удачи. Томили тончайшая аномалия, неуловимый сбой, мешавшие насладиться первой, несомненной победой. Виной тому была круглолицая, немощная, наивно-светящаяся женщина, мать Дышлова. Она открыла Стрижайло свою нежную, беззащитную любовь, сберегавшую сына среди злоключений жестокого и беспощадного мира. Оба они, мать и сын, связанные робкой нежностью, поддерживали и спасали друг друга, отводя напасти, мечтая побывать когда-нибудь в родном селе, оказаться в родной избе, где каждый сучок в потолке, каждая зарубка на стенах напоминали о счастливых днях, о дружной многолюдной семье, когда вместе им было так хорошо. Он, Стрижайло, подглядел сокровенные связи, задумал их уничтожить. Это было, как убийство спящего. Как отравление ребенка. Как донос на благодетеля, который приютил его в своем доме, обогрел, усадил за стол. Переживания, которые испытывал Стрижайло, напоминали давно забытые угрызения совести. Нарушали внутреннее равновесие, искажали геном. Красная, ядовито-горящая спираль чуть померкла, замедлила неустанное вращение, придававшее Стрижайло неутолимую страсть к переменам, к изощренным новациям, к ослепительному творчеству. Голубая, бледная тень, напоминавшая тающее облачко, вдруг наполнилось светом, затрепетала, словно голубой язычок огня. Пробуждала ненужные и тревожащие воспоминания о бабушке, о ее чудной седой голове, о любящих нежных глазах. Так дает о себе знать ампутированная нога, наполняя оставшуюся от нее пустоту живыми биениями, сочным дрожанием мышц. Так вырванный с корнем язык вдруг начинает расти, выговаривая забытые несуразные слова.
Стрижайло прислушивался к «музыке молекул», замечая в ней едва уловимую фальшь. Как если бы в «Полете валькирий» Вагнера, напоминающем ревущий океан, обнаружилось несколько сверкающих капель из «Этюдов» Шопена. Как если бы в истерической трансовой музыке «Нирваны» с Куртом Кобейном появилось несколько нот песни Пахмутовой «Надежда».
Это было опасно. Вносило разрушительную дисгармонию. Грозило разрушить план, обесценить случившееся озарение, перечеркнуть добытую в откровении истину.
Он поднялся, приблизился к заветному шкафчику из карельской березы, повернул нежно хрустнувший ключ. Ему открылось содержимое шкафчика, хлынули слабые ароматы пережитых наслаждений, тайных пороков, утоленных вожделений. Так пахнут ядовито-сладкие орхидеи, превращающие питательные соки деревьев в тлетворные благовония распада.
На него смотрели фетиши любовных связей, предметы, хранящие память о женских тайнах и прелестях.
Протянут в шкаф руку. С закрытыми глазами перебирал легкий шелк, тонкие бретельки, изящные пряжки и пуговицы. Пальцы ощутили нежную кожу дамской туфли, заостренный носок, отточенный крепкий каблук. Извлек туфлю, оставленную на память немолодой, но все еще великолепной женщиной, директором банка, которую привез к себе после пышного фуршета в «Президент-отеле». Смотрел на кожаное изделие, своим совершенством напоминающее скоростной перехватчик. Вспоминал, как выглядела сильная, с налитой икрой, обнаженная нога, пышное белое бедро, играющие жилки на щиколотке. Как опустилась на край кровати сбросившая туфлю стопа с красивыми пальцами и сочным вишневым педикюром.
Приблизил туфлю к глазам. Кожаная стелька внутри была чуть стоптана, с полустертым золотым клеймом фирмы «Габер». На каблуке была крохотная царапина. Заостренный носок был в легких вмятинах, оставленных пальцами. Он вдыхал запах кожи, нежных лаков, едва уловимое благоухание, оставленное женской стопой, которое волновало его и дразнило. Терся щекой о теплую поверхность туфли, прикасался губами к изящному каблуку. Тронул языком золотое клеймо на стельке, почувствовав горьковатый, миндальный вкус, от которого заколотилось сердце. Он тер себе грудь туфлей, слыша шелестящее, трескучее электричество, видел сквозь закрытые веки прозрачные сиреневые сполохи, окружавшие любовный фетиш. Задохнулся от страсти, наполняя туфлю своей жаркой нетерпеливой плотью, которая заполняла все внутреннее пространство, пока ни полыхнул ослепительный бесшумный взрыв, превращая туфлю в светило, на которое он молился, испытывал нежность, обожание. Смотрел, как светило гаснет, отекает жидким драгоценным жемчугом.
Умиротворенный, с восстановленным равновесием, лег в постель и заснул. Видел сквозь сон, как парит в ночном московском небе красная, неоновая реклама, — дамская туфля и обвивающая ее саламандра.
Он летел в аэробусе в Лондон, в бизнес-классе, положив на грудь крахмальную салфетку, поднося к губам толстый стакан с виски. Перед ним на подносе красовались королевские креветки, подогнув мясистые хвосты, вытянув длинные усатые клювы. В иллюминаторе огромно и бело, как льдина, сияло крыло, дышали пышные, глотающие облака турбины. Еще в «Шереметьеве», в вип-зале он заметил казначея КПРФ Креса, его студенистое тело, строго-благожелательное лицо, розовые глаза, окруженные белыми свиными ресницами. Издали сдержанно кивнули друг другу, предпочитая не общаться, зная, что обоих, в разных местах Лондона, в различное время поджидает один и тот же человек — Рой Верхарн. В хвостовых рядах аэробуса, в эконом-классе, сидели два молодых человека сдержанного вида. Один похожий на цыгана, смугло-лиловый, с обвислым носом. Другой, коротко стриженный, светлый, с холодными глазами вышибалы. Это были агенты ФСБ, сопровождавшие в Лондон Креса после того, как Стрижайло поведал Потрошкову часть своего авантюрного замысла.