Красно-коричневый | Страница: 123

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Там, на набережной, у белого Дворца, уже кипят толпы, реют знамена, голосисто и страстно взывают ораторы. Уже прибывают верные полки, ведомые мужественными командирами. Высятся баррикады, стучат телетайпы, принимая послания от возмущенных, поддерживающих Парламент окраин. Ему, Хлопьянову, надо торопиться, успеть встроиться в маршевые колонны, чтобы с ними войти в Кремль, вымести всю нежить, угнездившуюся среди янтарных дворцов, белоснежных соборов. Всех косматых пауков, чешуйчатых скорпионов, скользких слепых червей. На высоком флагштоке он, Хлопьянов, поднимет красное знамя, и сияющий алмазный прожектор озарит в небесах алое полотнище.

Так думал он, роясь в старом комоде, вытаскивая на свет круглую фанерную коробку от бабушкиной парижской шляпки, нащупывая в ней под ворохом ветоши пистолет. Извлек из кобуры. Протер маслянистую черную сталь. Ловил знакомый сладковатый запах оружия. Навесил под мышку мягкую кобуру. Но в последний момент, сам не зная почему, передумал, оставил пистолет дома. Бодрый и резкий, вышел торопливо из дома.

В полупустом вагоне метро он вглядывался в лица, угадывая в каждом единомышленника и сторонника. Сорванные с места страшным указом, стремились к Дому встать на его защиту. Тот плотный, с худыми скулами человек в неловко сидящем костюме, угрюмо и подозрительно вращавший белками, был похож на переодетого офицера, спешил к своим вооруженным товарищам. Та молодая утомленная женщина, положившая на колени длинные руки, – «ткачиха», почему-то подумал Хлопьянов, – она спешила к своим товарищам из «Трудовой Москвы», размахивающим у белых стен красными флагами. Тот обшарпанный пожилой мужчина в очках, с ветхим, лежащим на коленях портфелем, – какой-нибудь обнищавший профессор, возмущенный произволом, покинул свой кабинет, чтобы провести эту ночь вместе с обиженным и оскорбленным народом.

Хлопьянов ожидал, что на «Баррикадной» все они поднимутся и вместе выйдут из вагона, по взгляду, по жесту признавая один в другом соратника и товарища. Но вышел он один. Остальные не шевельнулись, и их унес вагон в подземное жерло. Покинув метро, пробирался по ветряному сырому скверу, прислушиваясь к звукам, стараясь уловить мегафонные рокоты, гул и клекот толпы. Но было тихо. Только шумел в полуголых вершинах ветер и катились сквозь стволы редкие огни машин.

Он выбежал из сквера на открытое пространство, и там, перед Дворцом, перед его мутными белыми стенами, где ожидались клокочущие толпы, плещущие знамена, мембранный рокот, где виделись ему башни танков и развернутые орудия, – там была пустота, черная, зияющая. Будто все пространство перед Дворцом, весь его трехмерный объем были вырезаны и унесены, а вместо них зиял брусок пустоты.

Хлопьянов, оказавшись в этом безвоздушном, лишенном материи бруске, задохнулся, будто на голову ему надели целлофановый мешок. Дул ветер, летели брызги дождя, но он задыхался от безвоздушного пространства.

Как чуткое животное, он чувствовал случившуюся здесь катастрофу. Исчезновение земной материи. Все толпы, флаги, ораторы, все пришедшие батальоны и танки были превращены в ничто. Унесены с земли вместе с вырезанным бруском. И он сам, оказавшийся в безвоздушном бруске, начинал исчезать, растворяться, терял свое имя, образ, вещественность.

Сквозь ядовитые слезы он стал различать слоистые, перетекавшие над землей тени. Это были слои тумана или дыма, но не материальные, а из тусклого бестелесного света. Они двигались, сливались, превращались в полупрозрачные шары, лопались, из них струились блеклые волокна.

Он наблюдал их перемещение, блуждание тени и света. Они опадали откуда-то сверху, как холодный дым. Оседали из мглистой бесконечности, имели неземную природу. Это были духи пустоты. Духи обратной половины луны. Духи мертвенно-синих просторов. Духи вселенских могил, в которых погребены трупы исчезнувших цивилизаций. Они слетали на землю, съедая ее вещество.

Один, без армии, без толпы, без верных товарищей, он был выманен сюда, на этот черный пустырь, где его захватили духи. Растворяют, распыляют, уничтожают его живые молекулы, превращая в ничто, в сухой черный пепел, рассыпанный по пустырю.

Очнулся. Холодный пустырь. Мертвая глыба Дворца с редкими горящими окнами. Горбатый мостик, перекинутый через сухую рытвину. И далекий на пустыре красный костер, от которого тянется вялый слоистый дым.

Он приблизился к костру. В красном сыром огне испекались доски расколотого ящика, плавилась вонючая целлулоидная бутылка. Протянув к огню скрюченные черные пальцы, стоял человек. Мохнатый, заросший до бровей клочковатой шерстью, в драных одеждах, он был похож на лесовика, вылезшего из-под коряги, в корешках, опавших листьях, древесных волокнах.

«Человек-еж», – подумал Хлопьянов, подходя к костру.

– Твою дочку забрали, расписку отдали!.. Сто рублей даешь, печать на лоб кладешь!.. Вот дочка, а вот сорочка!.. – Человек увидел Хлопьянова, обнажил в бороде мелкие блестящие зубки, сверкнул из-под косматых бровей яркими глазками. – А я думал, Волга текет, а он пустой!.. – кивнул он на Горбатый мостик. – Смехота!

Хлопьянов подошел и встал в дым, чувствуя, как одежда, замерзшее тело пропитываются сырым теплом.

– Они мне насыпают, а я отсыпаю!.. Он участковый, а я лепестковый!.. Ты положи, я накрою!.. А потом поглядим, у кого какая кость!.. У кого птичья, а у кого человечья!.. – Бомж мелко, счастливо смеялся, и звук его смеха походил на шуршащее падение мелких камушков или шорох пробегавшей мыши. Он говорит – Боря, а я говорю – буря!.. Потому что борется, так что бор ломится!.. Потому Боря, что бурый, а не каурый! – Человечек задумался, поворачивая над костром свою мохнатую лапку, разглядывая на свету свои звериные согнутые коготки. – Много постелей, а одеял не хватает!.. Не надо шуметь, а то пиво кончится!.. Она меня не жалела, вот и старая стала!.. Калмыки цветы продают, бумажные, есть нельзя!.. У него слюни резиновые, а сам желтый!..

Человечек нахохлился, как затравленный зверек. Глазки его жалобно замигали, и обида, которую ему нанесли, была связана с появлением Хлопьянова, который жил, любил, воевал, читал многоумные книги, видел земли и города, и в своем стремлении жить, в своих дерзновениях и страстях проглядел этого маленького замученного человечка.

– Вот сюда не клади!.. – Бомж ткнул пальцем в сорную землю, по которой ветер катил угольки и искры. – Они-то за что!.. Не надо!.. Они ничего не видали, а их уже прибирают!.. Я батюшке все расскажу, он добрый!.. Его все равно убьют!..

Он залепетал, горестно зашепелявил, заскулил. Сунул в рот лапку. Сморщился, сжался, превратился в растрепанный колючий клубочек и укатился во тьму, издавая шелестящие, всхлипывающие звуки. Вместо него появилась другая одинокая личность, приблизилась к костру, коснулась ногами земли, и Хлопьянов в красном волнистом свете узнал Каретного.

– Здравствуй, – сказал Каретный. – Я знал, что ты здесь.

– Началось? – спросил Хлопьянов, всматриваясь в лицо Каретного, которое казалось покрытым зеленью, как нечищеная медная маска, изъеденная патиной.

– Мы начали операцию. Некоторые настаивали на более позднем времени, но мы наложили на предполагаемый ход событий астрономический прогноз и выбрали это время.