Он дремал в ванной, вдыхая запахи сена, и благовонный отвар вымывал из него все отравы и яды, замещая их каплями цветочного сока, пыльцы и нектара. Кожа его выздоравливала, ожоги на глазах исчезали. Он вышел из ванны розовый, свежий, наблюдая, как исчезает в воронке отравленная им черная жижа.
Он сидел в комнате, глядя на старинный буфет, где за разводами водянистого стекла голубела чашка, оставшаяся от бабушкиного свадебного сервиза. Думал, что приключилось с ним в белокаменных палатах. В какую историю вовлек его старый афганский друг. В какой зависимости от него оказался. Ему умышленно, Бог весть из каких побуждений, показали секретную встречу, где планировался политический заговор. Влиятельные известные люди замышляли истребление парламента. Ему открыли заговор и тем самым сделали соучастником. Старый товарищ Каретный, опытный и умный разведчик, доверил ему часть государственной тайны, и теперь Хлопьянову предстоит обойтись с этой тайной. Либо служить ей, стать частью заговора. Либо бежать и скрыться, уклониться от страшного знания. Либо идти с этим знанием в стан оппозиции, оповестить вождей, разрушить план заговорщиков.
За окном высыхали жестяные московские крыши. В старом комоде среди ветхих материнских одежд был спрятан его пистолет. И Хлопьянов знал, что ему никуда не уйти от начертанной Богом судьбы. Его не спасут ни целебные травы, ни молитвы любимой, и он продолжит движение все по тем же кругам и бедам, куда влекла его жизнь.
Назавтра намечался митинг и шествие. Их проводил московский вожак, любимец бушующих толп. «Трибун», – так нарек его мысленно Хлопьянов. С Трибуном он встретится завтра на митинге, поведает о зловещем заговоре.
К полудню он был на площади Рижского вокзала. Знакомая с детских лет, когда от зеленых витиеватых строений уносила его электричка в осенние леса под Волоколамском, и с разболтанной тулкой он бродил по сырым опушкам, слушал треск и рокот взлетавшего рябчика, следил, как мелькает в осинах белый заяц, посылая в него огненный выстрел, – теперь эта площадь оглядела его изумленно глазами зеленых строений.
Сквер перед вокзалом кипел толпой, пестрел транспарантами и знаменами. По улице еще мчались машины, но толпа не умещалась на сквере, выплескивалась на проезжую часть, и там тревожно вспыхивали лиловые мигалки милиции, постовые взмахивали полосатыми жезлами.
Густо, из соседних улиц, из метро, из троллейбусов и трамваев валил народ. Иные тут же разворачивали транспаранты и флаги, двигались к скверу, вливались в водоворот. Другие некоторое время кружили поодаль, высматривали и примеривались. Прибывающая масса была не едина, распадалась на отдельные завитки и сгустки. В каждом была своя жизнь, свой лидер, свой символ и знак.
Хлопьянов двигался среди этих сгустков, напоминающих пчелиный рой. Искал Трибуна, исследуя одновременно, как пчеловод, эту рабухающую на глазах жужжащую массу, закон ее роста, ее внутреннюю, растущую с каждой минутой силу.
На высокой, изрядно помятой клумбе скопились сталинисты. Держали портретики Сталина, бережно покрытые целлофаном, приклеенные к древкам изоляционной лентой. Это были крепкие старики с резкими целеустремленными морщинами, жилистыми рабочими кулаками, с красными бантами в петлицах. А также пожилые седовласые женщины с верящими глазами, прижимавшие к груди плакатики с надписями: «Товарищ Сталин, вернись!» Была и молодежь со свежими смышлеными лицами, по виду студенты, на чьих пиджаках и рубахах красовались значки с изображением вождя. На вершине клумбы стоял оратор и в хрипящий, то и дело глохнущий мегафон восклицал:
– Он врагов народа к стенке ставил, поэтому и цены снижались, и войну выиграли, и в Космос полетели! Но, видно, товарищ Сталин не всех дострелял, и они его успели извести! Теперь мы без Сталина и без Родины, и без армии, и главный кровавый вражина засел в Кремле, как в берлоге, и оттуда нас добивает! И пока не придет новый Сталин, проку никакого не будет!..
Хлопьянов покружился в этой малой, завитой вокруг клумбы спирали, вынося из нее странное зрительное воспоминание. Он, первоклассник, стоит в пустом вестибюле школы, подходит к портрету Сталина, трогает золотой багет, и на пальцах его остается легчайшая золотистая пудра, пыльца одуванчика, крупицы сусального золота.
У ограды под трехцветным имперским стягом собрались националисты. Было много пожилых бородатых монархистов и румяных молодцов в форме Добровольческой армии. Были точные копии замоскворецких купцов в сапогах бутылками, и копии половых из трактиров в распахнутых жилетках и косоворотках Были профессорского вида интеллигенты и укутанные в расписные платки красавицы с кустодиевских холстов. У многих были двуглавые орлы в петлицах и эмалированные трехцветные эмблемы.
Хлопьянов остановился среди них, ловя обрывки их разговоров, музыку царских гвардейских полков, вырывавшуюся из кассетника.
– Всю эту масонскую символику с Красной площади долой! – говорил маленький оживленный мужчина с сединами старца и румянцем младенца. – Пентаграммы Троцкого с башен долой! Этот пепел нечестивцев и колдунов, замурованный в стены, долой! И самого магистра Ульянова-Ленина, пропитанного смолами и ядами скорпионов, долой! Вот увидите, снесем символику сатаны, и сатана отступит из России!
– Я с вами абсолютно согласен! – вторил ему усатый, барственного вида господин в фуражке, похожий на предводителя дворянства. – Недавно я ездил в мою родовую усадьбу под Клин. Дом еще вполне приличен, пруд и парк целы. Я буду ходатайствовать о возвращении мне моего родового поместья!
Хлопьянов и с ними постоял, проникаясь их интонациями, словно дымом костра. Было ощущение, что его пиджак и рубашка покрылись легчайшим серебристым пеплом сгоревших времен, и от этого было странно и больно.
Он перешел к следующей группе, состоявшей из военных в офицерских мундирах. Они стояли под красным штандартом, тут же разворачивали транспарант с надписью: «Союз офицеров». Худощавый, с усиками, в темных очках – «Офицер», как тут же окрестил его Хлопьянов, – узнаваемый по телепередачам и газетным снимкам, говорил в мегафон:
– Пусть режим не надеется на продажный генералитет, засевший в теплых сортирах на своих приватизированных дачах! Средний комсостав, командиры полков и батальонов, с нами! Они не пойдут за предателями, превратившими великую армию в придаток американской морской пехоты! Мы не позволим уничтожить цвет русского офицерства!
На его мегафонную речь сходились крепкие, коротко стриженные мужчины. Гражданское платье не скрывало их стать и выправку. Они держали руки по швам, глаза угрюмо смотрели из-под насупленных бровей. Хлопьянов поймал себя на том, что и он, подобно им, отвел назад плечи, убрал живот, прижал к бедрам руки.
Он продолжал свое медленное кружение по площади среди флагов и транспарантов, словно перетекал из одного сосуда в другой, и в каждом был свой настой и отвар, свой замес. Звучали свои особые речи, своя музыка, колыхались особые стяги, и выражение лиц и покрой одежд были неповторимыми и особыми. У Хлопьянова было странное ощущение, – хоть все говорили по-русски, но каждый о своем, часто отрицая другого. Будто это был не единый народ, а несколько разных народов, вычерпанных из разных историй. Некогда единое целое теперь было расколото, измельчено, продолжало дробиться, истираясь в крупу.