Красно-коричневый | Страница: 41

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Это ихний главный оплот, Останкино! Им танков не надо, оставь у них телевидение, и они нашего брата на цепи держать будут! Говно с земли будем подымать и есть! – пожилая женщина в стоптанных туфлях шаркала, сбивалась с шага, торопилась к проклятой башне, чтобы там пригрозить этому идолищу, высказать свою ненависть.

– Как они в прошлом году нас долбали! – отозвался жилистый малый с красной повязкой. – Наши палатки под самой телебашней стояли. Третий день живем, как партизаны в лесу, на кострах готовим. Городок назвали: «Освобожденная территория Советского Союза». Эти полицаи, фашисты лужковские напали на нас в три часа ночи, аккурат как немцы на Советский Союз! И пошли нас увечить! Детишек, баб сонных, по головам, по костям! Я от костяного хруста проснулся. Выскакиваю, фонарики ихние, каски белые, и стон кругом. Ну я дровину одну подхватил и крутанул ею пару раз по каскам! – парень усмехался, не мстительно, а довольно, вспоминая не побоище, а палаточный городок, крохотной лоскутик освобожденной родной земли.

На его усмешку отозвался изможденный голубоглазый человек, несущий ветряное черно-золото-белое полотнище. Он боролся с ветром, старался удерживать древко и, оборачиваясь к соседям, прочитал стихи:


Россия, Русь, когда же ты проснешься?

Ведь над тобой Иисус Христос вознесся!

Когда, родимая, подымешься с колен

И превратишь врагов в зловонный тлен?

Он вдохновенно и радостно читал, словно сочинял на ходу. И его сосед с красным флагом одобрительно кивал ему. Коммунисту нравился стих про Христа, и два их полотнища трепетали и обнимались в синем небе.

Шедшая впереди шеренга, состоящая из дружных и бодрых мужчин и женщин, взявших друг друга под руки, громко запела:

– Кипучая, могучая, никем не победимая, Москва моя, страна моя, ты самая любимая!.. Где-то рядом, за головами, за флагами и хоругвями, запели другое, невпопад с первым, но столь же воодушевленное:

– Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужеством полны!.. В третьем месте понеслось над толпой:

– Так громче, музыка, играй победу! Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит! Так за царя, за Русь, за нашу веру!..

Песни загорались в разных концах шествия, как костры. Хворост, который в них подкидывали, был разный, но огонь был един. Поджигал все новые и новые ряды в колонне, отовсюду доносилось: «Наверх вы, товарищи!»… или «Артиллеристы, Сталин дал приказ!..» или «Не слышны в саду даже шорохи…»

Хлопьянов подхватывал то одну, то другую песню. Радостно прислушивался то к одному, то к другому поющему ряду. Вдруг подумал, что, наверное, вот так, на сенокосе, на огромном поле разнесенные друг от друга разгоряченные люди блещут косами, ставят зеленые копны, оглашают поле криками и песнями.

Они проходили мимо коммерческих лотков, из которых выглядывали недружелюбные торговцы. Мимо магазинов с иностранными вывесками, где в дверях стояли молодые наглые владельцы. И ненавидя эти лотки и вывески, толпа начинала зло скандировать: «Позор!.. Позор!..». Раскачивала воздух, раскачивала лотки и магазинчики, раскачивала фасады соседних домов. Но когда из высокого одинокого окна кто-то выставил красный флаг, толпа восхищенно загудела, ликуя, загрохотала: «Ура!», замахала невидимому жильцу, словно это красное знамя вознеслось над рейхстагом.

Там, на вокзальной площади, входя в толпу, Хлопьянов поначалу испытывал неудобство, стеснение, чувствовал себя чужим. Одиноко кружил среди спаянных, слепленных, соединенных в тесные группы людей. По мере того, как продвигался среди возбужденного разномастного народа, овеваемый флагами, слушая многоголосие мнений, он начинал испытывать острое любопытство и азарт, стараясь изучить это многоликое скопище. Но когда тронулось шествие, вовлекло его в свою вязкую сердцевину, понесло на своих волнах, как малую, упавшую в поток соломину, он пережил миг освобождения, отказался от своей отдельной воли, вручая себя толпе. Как кидают в общую шапку кто копейку, кто серьгу, кто кольцо, так и он отдал толпе свои страхи, сомнения. Утратил свою отдельность, став частью непомерного непобедимого целого. Он ощутил себя сильным, бесстрашным и верящим, – не потерялся в эти разрушительные страшные годы, не утратил товарищей и единоверцев. Они шли рядом с ним, единой колонной, с единой дыханием и волей. Он не мог бы сейчас сказать, во что он именно верил, под каким флагом шел, какую песню подхватывал, в какой громыхающий клик вслушивался, в какое скандирование вплетал свой голос. Важно, что он был не один, а с народом, непокоренным, не рассеянным, а сомкнутым и могучим. Шагая рядом с немолодым человеком в очках, похожим на инженера или учителя, стараясь не наступать на башмаки семенящей перед ним старухи с флажком, чувствуя, как напирает на него сзади рабочий в каске и алое полотнище в сотый раз прижимает к его лицу свой теплый ситец, – он вдруг пережил мгновение ликования и счастья. Любил их всех, идущих в колонне. Присягал их знаменам. Молча, одними губами, давал клятву на верность, на подвиг, на вечное служение.

Шествие достигло стальной зеркальной колонны, на которой улетала в туманное московское небо космическая ракета. Словно туча, тяжело и вяло, теряя сгустки и протуберанцы, шествие развернулось в сторону Останкино. И возникла игла, громадная, жестокая, яростно вонзившаяся в солнечную дымную высь. Хлопьянов, узрев ее из толпы, ощутил ее беспощадную мощь, ее пульсирующую напряженную силу, жгучие вихри, слетающие с острия. Громада была живой, с гладкой натянутой кожей, многолапая, гибкая, оснащенная остриями и зубьями, нацелившая для удара блестящее жало. Шествие, в котором находился Хлопьянов, еще недавно поющее, ликующее, теперь стало ратью, молчаливым и сумрачным войском, пришедшим на битву с башней.

Толпа приближалась к стеклянному бруску телецентра. Тянулась вдоль пруда, за которым желтела усадьба, круглились купола красной церкви. Улицу преграждала двойная цепь милиции. Мигали вспышки. Вдалеке стояли грузовики и фургоны, в которых притаились солдаты. Толпа накатилась на препятствие и неохотно, повинуясь закону вязкой и жидкой материи, стала вливаться на огражденную пустую площадку у подножия башни. Туда же вполз зеленый ракетовоз, залип среди людских голов, транспарантов и флагов.

Хлопьянов, оттесненный к милицейским рядам, наблюдал варево и шевеление толпы.

Истошно гудя, пытаясь проникнуть сквозь толпу, пробиралась машина. Остановилась, стиснутая телами, окруженная раздраженными лицами. Из нее выскочил рослый гневный человек в летнем дорогом пиджаке. Двигая локтями, стал пробираться к мерцающему вдалеке телецентру, к цепочке милиционеров, за которыми было свободное для продвижения пространство.

– Бездельники!.. Среди бела дня черт-те чем занимаетесь!.. – услышал Хлопьянов едкие слова человека. Узнал в нем известного телеведущего, чьи полночные передачи напоминали великосветский салон, куда хозяин, аристократичный, с изысканными манерами, приглашал потомков дворянских родов, заморских именитостей, политическую и художественную элиту. Слушая их сладкие манерные разглагольствования, Хлопьянов не мог отделаться от ощущения ненатуральности и фальши созданного ими мирка, помещенного среди горя и беды. Телеведущий с белыми манжетами, с уложенными в парикмахерской волосами, с жестами оперного актера, был паточно красив и внутренне порочен. «Дезодорант», – так мысленно прозвал его Хлопьянов, ассоциируя с ним парфюмерно-сладкий запах, призванный заглушить зловонье и смрад.