Ему хотелось с кем-нибудь поделиться своими домыслами и прозрениями. Единственным человеком, с кем он мог поделиться, кому он мог доверять, оставался Вельможа. Он собирался ему позвонить, надеясь, что тот уже вернулся с Кавказа, выполнив ответственное поручение премьера.
Он включил телевизор. Словно молния пролетела сквозь антенну, ударила ему в глаза. Диктор сообщил, что тот, кому он собирался звонить, был убит сегодня на кавказской дороге, попав в засаду. Возник и туманно погас портрет Вельможи. Хлопьянов смотрел на экран. Во лбу у него, между глаз, слепящий, в крови и слезах, торчал гарпун.
Хлопьянов пошел на прощальную панихиду взглянуть в последний раз на Вельможу. Гроб был выставлен в Доме Армии, в зеленом ампирном дворце, который он помнил с детства, ибо сюда, к дворцу, пролегали маршруты его юношеских вечерних прогулок. Таинственные ожидания и неясные молодые мечтания превращали Москву в волшебную череду старинных особняков, тускло-синих трамвайных путей, снегопада под голубым фонарем, или сочного ливня, бушующего в водосточной трубе, музыки, долетавшей из открытой форточки, силуэта женщины в оранжевом заиндевелом окне, запаха железных козырьков над подъездами, остывающих после дневного зноя, или холодного морозного жжения, исходящего от чугунных обледенелых колонок. Мокрая листва тополей, прилипшая к каменному Достоевскому во дворе чахоточной клиники. Скрипучие ночные вороны, пролетевшие над зимней Москвой. Цепочка неровных следов, оставленная на снежном пустом газоне. И внезапно, из-за угла долгожданная площадь, похожая на хрустальную люстру, карусель огней, чудный с зеленым фасадом дворец, у портала старинные пушки.
Было жарко, душно. Выходя на площадь, он сразу изнемог от духоты, бензиновых испарений, вида военных регулировщиков и огромной, бесконечной вереницы солдат, слитно, слепо протянувшейся вдоль улиц и тротуаров, исчезавшей в дверях дворца.
Хлопьянов попробовал пройти во дворец, минуя очередь солдат, но его не пустили, у него не было специального пропуска. Пришлось идти куда-то назад, встраиваться в солдатскую вереницу, в зеленые солдатские рубахи с мокрыми пятнами пота, в бритые понурые затылки, шаркающие подошвы. Пойманный в ленивую очередь, оказавшийся среди равнодушных подневольных людей, которых заставили идти и смотреть на незнакомого и ненужного им человека, Хлопьянов двигался вдоль обшарпанных фасадов, изнывая от солнца.
Солдат вывели из казармы, привезли в грузовиках на панихиду, желая создать ощущение всенародной печали, массового прощания. И эта казенная мера, липкая жара, тупая покорность солдат, сонная одурь очереди порождали ощущение гипноза, подневольности и заданности, непонятного, кем-то задуманного ритуала, в который был включен Хлопьянов, нанизан на невидимую струну, втягивался в далекие открытые двери дворца, где, невидимый, был установлен жертвенник, лежала жертва.
– Кого хоронят? – устало спросил маленький конопатый солдатик, отирая ладонью льющийся из-под фуражки пот.
– Маршал помер, – ответил другой, тощий, некормленый, с грязными, вылезавшими из рукавов кулаками.
– Какой те маршал! Писатель! – поправил его третий, злой, с искусанными потресканными губами.
И все замолчали, продолжали движение по солнцепеку маленькими шажками, одолевая отрезок за отрезком раскаленное пространство.
Укрытый в глубине дворца, стоял гроб с Вельможей, чье неживое, утонувшее в цветах лицо Хлопьянов старался и не мог представить. Здесь, на жаре, на раскаленном асфальте, был он сам, Хлопьянов, утомленный, растерянный, стремящийся ухватить какую-то неясную тревожащую мысль, опьяняющую эту смерть. А где-то вне времени и пространства был живой Вельможа, сильный, решительный, жизнелюбивый, каким его знал Хлопьянов.
Кабульский зал Гюль-Хана. На батистовой ткани обоев – шелковые фазаны, наездники, сцены охоты и празднеств. Охрана, блеск автоматов. В зал, в золотистый сумрак входит Вельможа, грузный, властный, уверенный, – истинный хозяин Кабула. И он, Хлопьянов, горд тем, что знаком с Вельможей, приближен к нему, действует с ним заодно на этой азиатской войне.
Камни мусульманских надгробий, зеленый лоскут на песке. Колючая жаркая пыль летит из-под винтов вертолета. Вельможа, больной, усталый, сидит на железной лавке, у ног – носилки с убитым, белесая в пыли голова, открытый, в сукрови рот, ноздри курносого носа забиты высохшей кровью.
Поселок белуджей в каменной кандагарской степи. У входа в шатер зеленая корма «бэтээра», На грязной кошме – консервы, бутылки с водкой, сваленные в углу автоматы. Вождь белуджей, веселый, хмельной, чокается с Вельможей, быстро, азартно мигает. Вельможа, набрякший, с тяжелой мутью в глазах, отвечает ему вялой ухмылкой.
Хлопьянов шаркал ногами в бесконечной веренице солдат, старался отгадать, что означает эта смерть. Как связана она с ним, Хлопьяновым. Какая сила выбивает вокруг него людей, рвет их на части, обливает горящим бензином. Оставляет ему узкий коридор для движения. Встраивает в узкую очередь, в тесную щель, окружая взрывами, пожарами и засадами.
Ему казалось, что он догадывался о смерти Вельможи. На подмосковной даче, где они гуляли под прозрачными соснами, говорили о «новом курсе», Хлопьянов чувствовал, что Вельможу убьют. Вызвали из опальной ссылки, наделили доверием, послали на Кавказ, чтобы там убить. «Новый курс», о котором поведал Вельможа, и был причиной убийства. Его «Волгу» заманили на пустынный проселок, расстреляли в упор. Умирая на заднем сиденье, залитый кровью, чувствуя пули в свое грузном теле, не звал ли он последним стоном Хлопьянова? Не желал ли раскрыть ему свой таинственный замысел?
На вилле Хозяина, среди заколдованных птиц, что-то прозвучало о «новом курсе», невнятное, угрожающее. Одолевая чары, сражаясь с волшебником, он испытал острый страх за Вельможу, предчувствие его неминуемой смерти.
Стоя в веренице солдат, малыми шажками приближаясь к гробу Вельможи, он старался отгадать еще одну смертоносную тайну, касавшуюся убийства Вельможи, касавшуюся его собственной беззащитной жизни.
Вместе с вялой, как измочаленная веревка, очередью он втягивался в ограду дворца, где застыли пыльные лиственницы, и стояли на высоких деревянных колесах старые пушки, теперь показавшиеся маленькими и наивными, без пышного снега на стволах и колесных ободах, когда он приближал к морозному железу свое молодое лицо, и пушка пахла прокаленным металлом, сладким морозом зимы, и летели на площади сочные золотые огни.
С жары и слепящего света он вошел в сумрак и прохладу дворца. Пахло еловой натоптанной хвоей, обморочным запахом погребения. Озабоченные распорядители в черно-красных повязках стояли на лестнице. Мимо них, по каменным ступеням, вдоль большого, просвечивающего сквозь черную ткань зеркала, под занавешенными пепельными люстрами он вошел в зал.
Двигался по прямой сквозь анфиладу дворцовых комнат, распахнутых белых дверей. И как это бывало раньше, вдруг обморочно ощутил это медленное движение, как малую долю отмеренного ему в жизни пути, – по московским дворам и улицам, по стрельбищам и полигонам, по горной заминированной тропке, по коврам и паркетам гостиных. И теперь к этой долгой непрерывной дороге пристраивался крохотный отрезок пути сквозь распахнутые двери дворца, в полутемный зал, где лежал еще один убитый, с кем ему предстояло проститься.