Разглагольствования отца Льва были прерваны появлением оркестра. Саксофонист, щегольской, лысый, с кручеными бакенбардами. Ударник со страусиной шеей, повязанной тонким галстучком. Гитарист в малиновой блузе, с черными усиками, похожий на знойного пуэрториканца. Ударили громогласно визжащую, стенающую музыку, заглушающую все остальные звуки. На подиум вышла певица, с открытой грудью, белая, с огненной помадой, черными наведенными бровями, что превращало ее лицо в сладострастную маску. Придвинула стебелек микрофона и громко, манерно, чувственно двигая ртом, запела модный ресторанный шлягер, под который хорошо побросать недопитые бокалы, недоеденные закуски, сорваться с места, кинуться в сумрачно-золотой, пьяный воздух, поближе к этому поющему, горячему рту. Прижиматься друг к другу в танце, пьяно целоваться, а потом, в неудержимой гульбе, заскакать, выталкивая вперед обезумевшие ноги. Дергаться, яриться, потеть, поскальзываться. Победно, с ощущением удальства и неотразимости, вести свою разгоряченную даму за столик, успевая больно и сладко прижать ей бок.
Все это происходило в зале, который весь разом сорвался с места и пошел ходить ходуном под шаманский бой ударника, болезненное нытье саксофона, рваные ритмы гитары, сладострастный, утробно-похотливый голос певицы.
- Красотка кабаре, - сквозь какофонию крикнул Коробейникову отец Лев, закручивая лихо ус. Притопывал под рясой сапогами, подергивал плечами, и было видно, что его неудержимо тянет пуститься в пляс.
Коробейников чувствовал разлитую вокруг субстанцию беса, неолицетворенного, пронизывающего собой живую и неживую материю, делающего ее ядовитой, огненной, жгучей, как прикосновение крапивы. Этим бесом был Саблин, хотя нигде не было видно его хохочущего лица, беспощадных глаз, язвительной улыбки. Но он был повсюду и всем. Липким, замшелым воздухом, влажным от пота и духов. Мокрыми зубами певицы в ее раскрытом темно-красном зеве. Хохочущей женщиной, у которой под мышками платья проступили влажные пятна. Пеплом на сигарете отца Льва, который он забыл стряхнуть, весело глядя на кавказца, обнимавшего разгоряченную соседку. Саблин был вездесущей субстанцией, которую вдыхал Коробейников, наполняя легкие парализующей тлетворной сладостью.
Танцующие в изнеможении разбредались по местам. Отец Лев стряхнул пепел, роняя его на скатерть. Схватил сигарету губами и жадно вдохнул. Коробейников увидел, как разгорается уголь в табаке, всасывается в глубь сигареты и через нее - в рот отца Льва. Воздух вокруг сигареты превратился в плотную закрученную воронку. Сквозь эту воронку бес, порождая в воздухе вибрацию, уплотнился и, как веретено, ввинтился в отца Льва. Вселившись, тут же сообщил ему силу, бодрость, офицерскую стать.
- Любезный… - поманил он официанта. - Возьми-ка вот это. - Он сунул официанту купюру. - Отнеси, любезный, в оркестр и попроси-ка их спеть что-нибудь нашенское, русско-цыганское… «Ехали на тройке с бубенцами…» - изящным взмахом отослал официанта, как полководец отсылает в бой полки.
Коробейников видел, как официант подошел к подиуму. Передал гитаристу купюру, что-то сказал. Гитарист ловко сунул деньги в малиновую блузу. Вздернул в улыбку щегольские карибские усики, приблизил рот к микрофону и произнес:
- По просьбе присутствующего здесь батюшки, уважаемого святого отца, исполняется романс былых времен: «Дорогой длинною да ночкой лунною…» - томно закрыв глаза, извлек из гитары рыдающий звук. Этот звук подхватила певица. Сложила на груди молитвенно руки, мучительно воздела брови, словно напев будил в ней дивные, неповторимые воспоминания.
Зал замер, внимая романсу. Романс, заказанный батюшкой в черной рясе с серебряным крестом на груди, порождал домыслы о загадочной судьбе священника, который, должно быть, прежде был боевым офицером, отчаянным гулякой, обольстителем женщин, но после таинственной истории, трагического случая, несчастной любви оставил мир. Сменил офицерский мундир на рясу. И только здесь, оказавшись случайно в ресторане, дал волю чувствам. Захотел услышать романс, под звуки которого столько было пролито слез, столько выпито вина, целовано столько сладостных губ.
«Так же вот без радости и скуки помню я ушедшие года и твои серебряные руки в тройке, улетевшей навсегда…» - заходилась певица, превращая рот в красный эллипс.
Отец Лев соответствовал представлению о себе зала. Закрыл ладонью глаза. Облокотился на локоть, уронив подбородок на ладонь. Откинулся назад, трагически мотнув головой. Коробейников видел, как поселившийся в нем бес разыгрывает сцену провинциального дурного театра. Бес закатывал в неутешной печали глаза. Бес хватался рукой за сердце, в котором воскресла незабытая больная любовь.
Зал наслаждался спектаклем, верил в него, не отрывал глаз от священника. Когда певица умолкла, все зааплодировали. От одного столика, где сидели сентиментальные и пылкие горцы, официант понес и поставил перед отцом Львом бутылку шампанского.
- Асс-падааа!… - Отец Лев, шатаясь, приподнялся. Грассируя, изображая петербургского аристократа, обратился к залу и к оркестру. - В наши времена, асспадааа, была иная манера исполнения… Иной шарм, иной вокал… Если позволите, я вам исполню… - с трудом удерживаясь на ногах, к великому ужасу Коробейникова, двинулся к эстраде. Задрал рясу, обнажив сапог. Неловко впрыгнул, едва не упав, поддержанный гитаристом. - Любезный, - помотал он в воздухе пальцами, - си бемоль мажор… Полагаю, ты подхватишь мелодию… - ухватил микрофон. Вонзил в него растопыренные усы. Безобразно оскалил рот и выдохнул сумасшедшие хмельные слова: - «Друзья, на тройке, полупьяный, я часто вспоминаю вас, и по щеке моей румяной слеза катится с пьяных глаз…»
Он помогал себе жестом, смахивал слезу, погонял лошадей, посылал воздушные поцелуи пролетавшим мимо красоткам. Ресторан ликовал, радостно ревел, хлопал, высвистывал. Это побуждало отца Льва петь громче, жестикулировать энергичней. Пленять, ослеплять, царить на этой упоительной эстраде.
- «Я пью и в радости и в скуке, забыв весь мир, забыв весь свет. Беру бокал я смело в руки, пью, горя нет, пью, горя нет…»
Он показал, как подносит к губам пенный бокал шампанского, выпивает до дна, а потом разбивает по-гусарски об пол. И это великолепно воспринималось залом. Он и впрямь был великолепен в своей развевающейся рясе, наперсном кресте, с удалыми глазами, орущим ртом, который, путая и коверкая слова, ходил ходуном в пьяных гримасах. Утоляя неистовую, жившую в нем страсть.
- «Не раз, проснувшись на рассвете, я спозаранку водку пил и на цыганском факультете образованье получил…»
Кончил петь. Стал раскланиваться, низко сгибаясь в поясе и роняя руки, каким-то особым, бог весть откуда в нем взявшимся эстрадным поклоном. Зал восторженно ревел. Кричали:
- Бис!… Батя, давай еще!… Врежь по полной, вот тебе сотенная!…
Теневики, сидящие в зале, торговцы кавказскими фруктами, командированные инженеры из Сибири, московские матери-одиночки, пришедшие скоротать вечерок, профессиональные куртизанки - все ликовали. Старались запомнить представление, чтобы потом многократно пересказывать, изумляя неверящих друзей и подруг.