Душа Белосельцева тайно взывала к чуду. Воздетый на тонкую спицу, опираясь на нее одним носком, как акробат, держащий полно налитый сосуд, он чувствовал шаткость и неверность бытия. Ждал, не случится ли чудо, и он, спасенный, устремится ввысь, к голубому нимбу, и выше, сквозь дождливые тучи, туда, где красота и свобода, унесет к ним свой наполненный драгоценный сосуд. Или сорвется со спицы, разобьется о жестокий асфальт с мазками ртутного света, с остатками разбитых сосудов, следами умерщвленных душ.
– А мы чего только не повидали, Господи! – беженка вторила рабочему, прижимая к себе жующую девочку. – Мужа моего убили таджики, хоть она, бедная, не видела, как отца ее забивают. – Беженка закрыла своей большой ладонью черные, ищущие, как у зверька, глаза ребенка. – Дом наш спалили, меня насиловали, по железным дорогам нас крутило-мотало. В тюрьме-то мы побывали, и в больнице, и в чистом поле. Со свиньями из одного корыта ели. И смерти я у Бога просила, и чтоб от смерти он спас. Пока вот сюда не дошла, к вам, люди добрые! Отсюда никуда не уйду! Если здесь помирать, здесь и помру. А если здесь спастись доведется, вместе с вами спасусь. Только не гоните вы нас от себя, люди добрые! – Она убрала свою ладонь с глаз девочки. Та продолжала жевать, смотрела вокруг испуганными на всю жизнь глазами. Рабочий тихонько погладил ее по мокрым спутанным волосам, разжав кулак с железным обрезком трубы.
Белосельцеву казалось, что и он, подобно этой скиталице, нашел свое место здесь, на баррикаде, среди людей «нищих духом». И пусть он умрет этой ночью от пули омоновца, так и не дождавшись прозрения, но вместе с товарищами, которых любил, ради которых был готов умереть.
– Вы не узнали меня? – тихо обратился к Белосельцеву интеллигент в отсырелой кепке, все это время пристально за ним наблюдавший. – Вы приходили к нам на завод с генералом. Я вам «Буран» показывал!
Белосельцев понял, где видел эти умные, печальные глаза, глубокие, через весь лоб, морщины, выражение сосредоточенного ожидания. На заводе, у белоснежной огромной бабочки космического корабля, куда привел его Красный Генерал, этот человек бережно касался огромных крыльев, словно хотел оживить заснувшее диво.
– Вы знаете, тот образец, который я вам показывал, все-таки отправили куда-то в увеселительный центр. Выбросили из него всю электронику и теперь собираются устроить в нем казино. А может, и бордель или общественный туалет на посмешище миру! Эдакая казнь всем нам! Дескать, вот что от Советского Союза осталось! Так немцы в войну казненных партизан хоронить запрещали, чтоб их собаки глодали! Так в храмах конюшни устраивали! Я сюда пришел, чтобы им отомстить! Они у меня космическое оружие отняли, а я их здесь булыжником стану бить! Они нас в неолит затолкали, но я им и каменным топором башку раскрою! – Он захлебнулся, перешел на клекот, словно сердце его, оторвавшись, поднялось к горлу и из него вот-вот брызнет черная кровь.
Белосельцев был похож на него своей любовью и своей непомерной ненавистью. Как и этот стареющий, не сдавшийся инженер, он станет отбиваться на баррикаде до последнего патрона, до последнего обломка асфальта. И либо свершится чудо, и на этих камнях, на этой баррикаде будут восстановлены справедливость и правда, либо все они здесь погибнут, превратятся в белые мазки ртутного света.
Девушка перекинула за плечо свою тугую свитую косу. Положила руку на колено длинноволосому парню. Тот угадал ее жест, совлек с гитары непромокаемую прозрачную пленку. Они переглянулись, прислушались, словно ловили в туманном воздухе налетающий музыкальный такт. Белосельцев старался угадать, какую песню они запоют, какой напев начнет наигрывать длинноволосый, восточного вида певец. Он тронул струны, разбросал мягкий, рассыпчатый звук.
Девушка положила длинные пальцы на брезентовую сумку и запела медленным, печальным речитативом:
Но тих был наш бивак открытый.
Кто кивер чистил весь избитый…
Пока она пела, Белосельцев пережил всю свою промелькнувшую за секунду жизнь от того красного ледяного трамвая, в котором бабушка везла его из детского сада, и он, укутанный в шубку, из-под бабушкиных платков и повязок, декламировал «Бородино», и вагон одобрительно слушал, и в заиндевелом окне текли вечерние огни, от тех дней до сегодняшнего вечера, выстрелов у бензоколонки, коридора с лежащим на полу Офицером. Он, усталый полковник разгромленной армии, не сдался, продолжает сражаться, встал в строй с малой горсткой бойцов, как простой солдат-пехотинец.
Девушка умолкла. В тишине было слышно, как трещит в костре доска, шипит набухающий жаром клубень. С фонарей и деревьев осыпалась невесомая небесная роса.
– Представляешь, – Клокотов наклонился к Белосельцеву, пропуская мимо лица струйку дыма, уклоняясь от летучего язычка пламени, – в эти дни, когда все смешалось, все ожидают бойни, крови, у меня случилось прозрение! Я вдруг понял, кто я!
Клокотов, милый друг, романтичный, ветреный, был здесь, на баррикаде. Завтра его газету будут расхватывать на московских углах, в уличных переходах, в метро. Погружать в нее лица, словно припадать к воде на водопое. Пить ее жадно среди засухи, среди ядовитых зловонных болот или голубых муляжей, изображавших озера и реки. В завтрашней газете будет эта баррикада, поющая девушка, рабочий с обрезком трубы – все они, соединенные любовью и ненавистью.
– В моей жизни чего только не было! Был почти диссидентом, выпускал рукописный журнал. Был в полуподпольных кружках – занимался политикой, йогой, православной мистикой. Потом пустился в скитания – русская деревня, Сибирь, ядерные станции и ракетные шахты. Потом Нигерия, где русские в джунглях клали нефтепровод. Потом Афганистан, где мы с тобой познакомились. Потом Намибия, Мозамбик, Кампучия. А до этого – русские монастыри, староверы, раскопки в Пскове и Новгороде. Я мотался по белу свету, будто что-то искал и предчувствовал!..
Клокотов обращался теперь не только к Белосельцеву, но и ко всем остальным, словно исповедовался перед ними. Желал воспользоваться этой ночью, костром, туманными нимбами ангелов. Все внимали ему.
– Томился, не понимал себя, натыкался повсюду на косность, дикость, мерзость отношений. Но сквозь эту мерзость и косность что-то мерещилось! Я искал ему имя, не находил, ошибался. Понадобились все эти страшные годы, страшная ложь. Понадобилось, чтобы исчезла страна, остановились заводы, омертвели города, разъехались ученые и писатели, и всех нас охватила вселенская тоска и ненависть. Я понял, чего искал! «Русская цивилизация!» – вот что вынашивала Родина, что медленно созревало, готовое народиться!..
Все слушали его, хотели понять. Не понимали. Не смели перебить, видя, как насущна для него эта исповедь. Верили ему, не понимая. А он оборачивался то к одному, то к другому, ловя малейший отклик. Торопился говорить:
– Три мясника, закатав рукава, набросились на сонную страну и зарубили ее топорами с хрястом, хлюпом, раскидали по сторонам обрубки! Мы-то думали, что они рубили партию, коммунизм, стратегические ракеты, колхозы-гиганты. А они рубили зародившуюся в недрах Союза «Русскую цивилизацию», которая начинала завязываться и зреть, как эмбрион. Питалась великими открытиями советской науки и техники, русскими прозрениями о Боге и Космосе, благоговением человека к Природе, бережением Праматери-Земли. Все это было в нас, порой бессознательно, порой проявлялось в слове и действии. Начинался сложнейший синтез коммунистического земного строительства и религиозного порыва в непознанное мироздание. Среди социальной тишины и внешней неподвижности, как это бывает у беременной женщины, зарождалось новое земное устройство – «Русская цивилизация»!