Она ходила по комнате в домашнем халатике, убирала со стола. Он лежал, слушая, как звякают на кухне тарелки. И решался: «Сейчас ей скажу…»
Она вернулась в комнату, прошла мимо него, чуть коснулась рукой его волос:
– Будем чай пить… У меня есть торт…
И он опять не решился сказать, отпустил ее обратно на кухню, видя, как мелькают ее маленькие домашние тапочки, шитые серебряной нитью. «Вернется, тогда и скажу…»
Она вернулась, стала накрывать на стол. Расставила блюдца, чашки. Круглую сахарницу. Фарфоровое блюдо, на которое выложила торт.
– Ты ведь любишь такой, с мармеладом?
– Кое-что должен тебе сказать…
Она не обратила внимания на его слова. Продолжала суетиться вокруг стола. Раскладывала чайные ложки, фарфоровые розетки.
– Кое-что должен тебе сказать, – повторил он.
– Что, милый? – Она остановилась и удивленно на него посмотрела.
– Я купил билет. Через два часа поезд. Ты должна собраться и уехать.
– Какой билет?.. Какой поезд?.. Куда мы должны уехать?..
– Уехать должна ты одна. Это крайне важно. Когда пришел, хотел тебе сразу сказать, но не решился. Теперь говорю.
– Куда я должна уехать?.. Зачем?..
– Поедешь на Север. Возьмешь деньги, заплатишь за дом. Все приготовишь к моему приезду. И я приеду.
– Почему я должна ехать одна? Поедем вместе! Купим дом, заживем… Что приготавливать? Стол есть, кровать есть. Посуда в шкафу есть. Дрова в сарае. Поедем и будем зимовать!
– Ты должна поехать одна. Послушайся меня. Не требуй объяснений. Билет куплен. Через два часа поезд.
– Ты что, серьезно?.. Ты пойдешь в свой Дом Советов, в тебя там будут стрелять, может быть, ранят, а я в это время добровольно уеду? Буду мыть полы в доме, готовиться к предстоящей счастливой жизни? Ты этого хочешь?
– Ты должна мне поверить. Мне действительно предстоят трудные дни. Для того, чтобы мне было легче, чтобы я выдержал все испытания, ты должна уехать. Я буду знать, что ты в безопасности, тебе ничто не грозит. Мне будет легче перенести испытания.
– А что мне должно грозить?.. Это тебе грозит смерть!.. За тобой они будут гнаться!.. Я помогу тебе спрятаться, обману их!.. Никуда не поеду!
– Они страшные, беспощадные люди. Не звери, а бесы! Они знают о тебе. Знают, что ты есть у меня. Желая мной управлять, они могут тебя захватить. Станут мучить, насиловать. И тогда я буду безволен, выполню их приказания. Пока есть время, пока они сюда не пришли, пока не налепили на рот пластырь и не сунули в багажник, прошу тебя, уезжай! Не ради себя, а ради меня! Я тебя умоляю!
Она стояла, несчастная, с опущенными руками, в полурасстегнутом домашнем халатике, в пестрых тапочках на босу ногу. Он так любил ее, хотел запомнить такой, простоволосой, в халатике, среди убранства комнаты.
– Я согласна, – покорно сказала она. – Я должна собраться.
– Собирайся, а я кое-что тебе приготовлю. Передам тебе бумаги, в которых описан план государственного переворота. Все, что мне удалось узнать. Ты увезешь его с собой, спрячешь в самое надежное место. Куда-нибудь на божницу или под стреху сарая. Когда я приеду, я дополню эти записи. Это будет главное свидетельство обвинения.
– Пойду собираться, – сказала она.
Пока она постукивала створками шкафа, собирала чемоданы, он раскрыл альбом рисунков, занес в него последние записи. Стычка на Смоленской, снайперы, концерт Ростроповича, таинственная кибернетика управления народным восстанием. Когда Катя встала перед ним, одетая, собранная и серьезная, он закрыл альбом, успев рассмотреть давнишний детский рисунок, – салют над московскими крышами.
– Я готова, – сказала она.
Он уложил в ее чемодан альбом и туда же, в глубину, сунул толстую пачку денег.
– Посидим перед дорогой, – сказал он.
Они сидели в разных местах, и ему казалось, что комната начинает остывать, как маленькая планета, невидимые духи жизни покидают ее.
– Пора, – сказал он.
Они взяли такси, подъехали к вокзалу, вошли в его гулкое, стеклянно-дымное пространство. Пока он нес за ней чемоданы, она несколько раз на него оглянулась. И лицо ее было несчастным.
Перед вагоном, на липком перроне, обнимались подвыпившие солдаты. Их торопил проводник. Он занес чемодан в купе, где сидели две пожилые женщины, разворачивали кулек с едой.
– Я очень скоро к тебе приеду, – сказал он.
– Да, – кивнула она.
– Ты баньку мне истопи, – пробовал он улыбнуться.
– Да, – сказала она.
Он поцеловал ее вслепую: в щеку, в висок, в губы и еще раз в глаза. Почувствовал, какие теплые и соленые у нее слезы. И пошел из вагона.
Он еще видел ее сквозь тусклое стекло с косыми следами дождя. Поезд тронулся, и она исчезла. Он шел вдоль поезда, а его обгоняли вагоны, проводники закрывали двери, и последний вагон оторвался от него, и открылись пустые рельсы, белые, блестящие в сумерках.
Поезд ушел, а он все шагал по перрону, и когда дошел до края, остановился. Посмотрел в ветреную пустоту с перекрестьями стальных путей. На этих путях горели низкие лиловые огни, словно глаза испуганных, настороженных животных.
«Боже мой… – повторял он беззвучно, глядя на эти огни. – Боже мой…»
С вокзала он вернулся домой на Тверскую. Долго сидел за столом недвижно, погруженный в тишину. Это была не тишина звуков, а тишина остановившейся жизни, когда в природе замирают ветер, рост трав, биение сердца, смена времен года, старение клеток. Все прекращается, будто перестают действовать законы пространства и времени и остается тень вещества, тень материи, помещенная в мертвенную неподвижность. Эти тишина и недвижность сменяются бурей и разломом континентов, когда в опустелый мир вновь вселяется закон, начинают действовать пространство и время.
То, что еще недавно мучило его, делало счастливым – его Катя, его живая любовь, – теперь оторвалось от него, не принадлежало ему. Удалялось в черной ночи. Вагон, где сидела Катя, уносился по холодным рельсам, мчался мимо темных подмосковных дач, ветреных опушек, размытых огней.
Другая жизнь, без Кати, та, что побудила его расстаться с любимой, отослать ее прочь, эта грозная гибельная реальность еще не наступила. Еще не захватила его. И на краткое время он остался вне жизни.
Он не мог догнать уходящий поезд, не мог кинуться вслед по насыпям, кручам, вершинам деревьев, по холодным блестящим рельсам за хвостовым огнем. Не мог подняться и идти в Дом Советов с его сквозняками, простуженным кашлем, ночным стоном, оплывшим огарком, отраженным в стволе автомата. Его душа омертвела, как бабочка в зимнюю стужу, сжалась, затвердела, и только в темной ее глубине слабо теплилась малая точка.
Комната, в которой он сидел под старинным, собранным из разноцветных стекол светильником, была комнатой его детства. Здесь он вырос среди любящих и любимых людей. Все до последнего эти люди исчезли. Но предметы, наполнявшие комнату, напоминали о них. И если всматриваться в каждый – в светильник, в буфет, в книжный шкаф, в деревянную спинку кровати, – то можно больно и остро, до телесной реальности, вызвать к жизни этих людей. Их любимые лица, глаза, звук голосов, запах табака, неповторимые жесты, среди которых он вырос, которые сделали его таким, какой он есть. Духи этих людей тайно витали среди завитков буфета, ветхих, висящих в комоде одежд.