— Да уж, — бережно принимая из его корявых заскорузлых пальцев чинарик, согласился Васнецов. — Да только где теперь тот «Беломор», да и весь Союз где? Увидим ли еще? Вот вопрос…
— Ты мне это, паря, брось, — разом построжал сержант. — Брось такие вопросы задавать. Ясное дело увидим еще.
— Если баранами не будем за колючкой сидеть, конечно, — понизив голос, добавил он, воровато оглянувшись вокруг.
При этих словах глаза сержанта опасно сверкнули бритвенной сталью, и уловивший короткий этот проблеск Васнецов живо вспомнил, как глядел Тарасюк на бельгийских коммандос, что с хохотом и непонятными им шутками встречали их у перекинутых с корабля сходен. Вот так же нехорошо, опасно глядел, словно примеривался, как бы ловчее… «Как бы ловчее, что?» — сладко екнуло где-то внизу живота, Васнецов тут же отогнал мелькнувшую в голове дикую, шальную мысль, не позволив себе даже додумать ее до конца. «Нас интернировали», сказал тогда замполит, что за смысл таится в этом ученом слове, солдаты поняли лишь много позже, когда оказались в наскоро обнесенном колючкой палаточном лагере посреди джунглей. По периметру замерли свежесрубленные из древесных стволов вышки со скучающими на недоступной высоте вооруженными коммандос. Ночью лагерь заливал яркий свет мощных прожекторов. Не сбежишь, да и куда бежать, находясь на другом континенте, посреди чужой страны, без денег, оружия, знания языка, наконец. Однозначно далеко не уйдешь. К тому же и здесь никакой особой враждебности или агрессивности бельгийцы к ним не проявляли: кормили достаточно хорошо, заболевшим оказывали медицинскую помощь, ни на какие работы, кроме кухонных, привычных еще с родных казарм не гоняли. Куда рваться? Зачем?
— Затем, что подыхать лучше свободным, — будто угадав его мысли, отрезал сержант. — Лучше умереть стоя, чем жить на коленях, слыхал такое?
Васнецов лишь неопределенно кивнул:
— Барсуков уже умер стоя.
Светловолосый здоровяк откуда-то из-под Вологды Барсуков, с самого начала вел себя не совсем адекватно, с трудом переносил вынужденную неволю, тосковал по дому, по родным, особенно по матери и младшей сестренке. Часто пел унылыми лагерными вечерами грустные и тягучие вологодские песни, остановившимся взглядом глядя на север, туда, где за пустынями и морями лежала где-то далеко родная Вологодчина. «Не жилец, — грустно качая головой, как-то сказал Тарасюк. — Видал я уже такое, сожрет его тоска изнутри. Если он раньше сам на себя руки не наложит». Умудренный жизненным опытом сержант на этот раз ошибся, Барсуков на себя руки не наложил. Однажды после завтрака он, посидев несколько минут, словно в трансе не реагируя на тормошение и расспросы товарищей, вдруг поднялся на ноги и тяжело зашагал на север. Он шел ни на кого не глядя, ничего не замечая вокруг, до тех пор, пока не уперся грудью в намотанную вокруг лагеря колючую проволоку. Со стоявшей рядом вышки за ним внимательно наблюдал бельгийский коммандос. С удивлением оглядев препятствие, будто только сейчас впервые узнал о его существовании, Барсуков, недолго думая, голыми руками отодрал одну из проволочных нитей от крепившего заграждение столба, поднырнул под другую и оказался по ту сторону первой линии ограды. Бельгиец на вышке вскинул автоматическую винтовку, погрозив нарушителю порядка ее хищным кургузым стволом.
— Presentez-vous immediatement en arriere! (Немедленно идите назад!)
— Лесэ муа транкиль! Же дуа але, — молитвенно сложив руки на груди и безбожно коверкая наспех заученные французские слова, простонал Барсуков, просительно глядя снизу вверх на часового.
Ответом ему был лишь энергичное движение автоматного ствола, недвусмысленно приказывавшее покинуть запретное пространство между ограждениями.
— Же дуа але! — звонко выкрикнул Барсуков и в натянутом как струна звуке этого крика чувствовалась истеричная решимость.
Выстрел грохнул, вспугнув с ветвей недалеких деревьев птичью мелочь. Солдаты невольно замерли, глядя на Барсукова, тот не обращая внимания на последнее предупреждение бельгийца, раскачивал проволоку второго ряда ограждения. Казалось, больше ничего в окружающем мире его в тот момент не интересовало.
— Не надо, Барсук, иди назад! — нерешительно крикнул кто-то из толпившихся у крайних палаток бойцов. — Брось, не надо!
Барсуков даже ухом не повел, словно бы и не слышал.
— Же дуа але, же дуа але… — будто заклинание твердил он себе под нос намертво затверженную фразу.
Проволока, прихваченная проржавевшими загнутыми в дерево столба гвоздями, вроде бы начала поддаваться, на месте будущего излома уже сверкнула ярким серебром металла первая трещина. По разбитым пальцам текла кровь, но Барсуков даже не замечал этого, еще не много, еще одно маленькое усилие… «Же дуа але…».
Автоматическая винтовка сухо отсекла экономную очередь. Три пули ударили русского в спину, на таком расстоянии даже при автоматическом огне разброс минимален. Сила удара разогнанного в стволе свинца швырнула нарушителя на колючку, стальные нити натянулись, удерживая вес тела, и русский беспомощно цепляясь за них слабеющими пальцами, сполз вниз, в сочную африканскую траву. Лицо, изодранное об шипы колючей проволоки, залило неестественно яркой на фоне солнечного погожего дня кровью. Впрочем, Барсукову было уже все равно, он больше не чувствовал боли. «Же дуа але…», — шепнули холодеющие губы. «Что же ты лежишь, сынок? — всплеснула руками мама Барсукова, сухонькая старушка в цветастой косынке. — Утро уж давно, пора Зорьку на выпас гнать!» «Же дуа але…» — с трудом перекатывая во рту чужие отчего-то пахнущие свежей кровью слова произнес он, удивляясь где-то глубоко внутри, зачем отвечает маме французской бессмыслицей, ведь она все равно не поймет этого языка. Он попробовал было сказать что-то по-русски, объяснить старушке, как он рад, что, наконец, ее видит, как он скучал по ней, по родному дому и даже по противной Зорьке, которую чуть свет надо гнать на выпас, он очень многое хотел сказать, может быть впервые в жизни ощутив неодолимую потребность облечь в слова те глубинные чувства, которые испытывал, но звуки застряли в горле, беспомощно булькая в кровавой жиже, пузырями алой пены вспухли на запекшихся губах и сгинули, погружаясь в подползающую темноту, а следом за ними закружился, проваливаясь в черную пропасть небытия и сам Барсуков.
Сбившиеся угрюмой молчаливой толпой солдаты внимательно следили за тем, как два бельгийца с повязками санитаров на рукавах пятнистой формы уносят на носилках тело застреленного. И таким зарядом концентрированной ненависти веяло в тот момент от безоружных, запертых в лагере среди джунглей чужой страны русских, что санитары поминутно опасливо озирались. Несмотря на отделявшую их от пленных колючку и настороженные автоматы охраны, им было страшно.
На следующий день в лагерь бельгийцы привезли замполита. Офицеров с самого начала еще в порту отделили от рядовых, поселив их отдельно, где-то в черте города. И вот теперь, замполит, заискивающе улыбаясь сопровождавшим его бельгийцам, забрался на наскоро сооруженную посреди лагеря трибуну и начал говорить. Говорил он, так же как и раньше, мастерски, делая точно рассчитанные паузы, увлеченно рубя воздух рукой. Говорил о том, что сложившееся положение обязывает их вести себя с бельгийцами почтительно, подчиняться их требованиям и соблюдать дисциплину. Говорил о нормах международного права, о том, что генеральный секретарь и ЦК партии знают, в какое положение они здесь попали и по дипломатическим каналам ведутся переговоры об отправке их на родину. Просто сложная политическая обстановка препятствует немедленному решению вопроса, но они, тем не менее, должны продемонстрировать сейчас всю свою выдержку, волю, соблюдать полнейшее спокойствие и корректность в отношениях с бельгийцами, дабы не опозорить свою великую страну в глазах иностранных граждан. Он говорил и говорил, а уже скованный трупным окоченением Барсуков с тремя пулевыми ранами в спине лежал буквально в десяти шагах от него в палатке для хоз. инвентаря, рядом с метлами и лопатами.