– Невероятно… – повторил Ланц ошарашено, не сумев или позабыв сдержаться. – Я не припомню уже, что говорил жене в день венчания или духовнику на первой исповеди, а чтоб вот так, спустя сто лет…
– Быть может, и впрямь Господь решил, что я должна вас дождаться? – шепотом прошамкала старуха. – Не искупить вины отца, но самого его упокоить давно уж было надо. Ему там тесно, ох как тесно; выбраться хочет – и выберется, чувствую. Тогда маленькая была, не соображала, а теперь уж знаю: такой – выбьется рано или поздно.
– Что ж молчала столько лет? – спросил Ланц хмуро. – Не говорила ни с кем, смерти ждала… Отчего к нам не пришла?
– Боялась я поначалу, – пояснила она просто. – Оно ведь как – ждешь-то ее ждешь, зовешь, а все же боишься; а уж такую, как вы бы мне дали – такой и врагу пожелать не захочется. Теперь уж бояться перестала, а все же – как к вам идти? Куда? Я уж давно не девица, по дорогам разгуливать.
– А придется, – возразил Курт решительно, скосив взгляд в окно, где за ранними сумерками уже едва проступал в небе сереющий солнечный ком.
* * *
Отговорить его ехать вечером, когда все более стынущую землю уже окутывали ранние октябрьские сумерки, наполненные снова холодным туманом, не смогли ни Ланц, ни Бруно; Хельга Крюгер ничему не возражала, и новость о том, что ее повезут вновь к стенам некогда родного города, восприняла с равнодушием. Бесконечные разъезды, впрочем, и самому Курту надоели ничуть не менее, нежели прочим членам их небольшого розыскного отряда, пробуждая глухое раздражение. Посему, явившись снова к старосте, он не сумел (да и не захотел) найти в себе силы на вежливые разъяснения, попросту снова ткнув в перепуганную физиономию Знаком и потребовав предоставить запряженную повозку и пару лопат здесь же и сейчас. На робкое «но как же…» он лишь бросил: «Немедленно» – тоном, от которого староста будто подернулся ледяной коркой и послушно закивал с таким видом, словно мечтою всей его жизни был вот этот самый вечер, когда он должен будет вручить свое кровное имущество майстеру инквизитору. Упомянутое имущество, предоставленное в распоряжение следователей спустя полчаса, состояло из раздолбанной телеги, в каковой, судя по ошметкам коры и острым сухим щепкам, еще вчера перевозили дрова, и кряжистой молодой лошадки, косящейся на своих рослых собратьев испуганно и даже, мнилось, с почтением, отчего на миг пришло в голову, что в фырканье друденхаусских жеребцов проскользнули, быть может, произнесенные на их лошадином наречии заветные слова «Святая Инквизиция; подчинись»…
Старуха Крюгер собиралась долго, невыносимо медлительно шаркая из комнаты в комнату, перекладывая с одного места на другое какие-то мешочки и коробочки, невнятного назначения тряпки, что-то бормоча себе под нос, и спустя еще четверть часа Курту уже не казались такими уж бессмысленными некоторые предрассудки, бытующие и по сию пору в народе касательно бубнящих горбатых старух. Когда же, наконец, завалив повозку одеялами, покрывалами и еще Бог знает чем, та готова была тронуться в путь, начало уже темнеть, и на зарывшуюся в этот тряпичный сугроб соседку крестьяне, высунувшие-таки носы из-за оград и ставен, смотрели оторопело и с неприкрытым ужасом. Если кто-либо из них уже успел вызнать у старосты, что именно потребовал Курт, сейчас добрые дорферы наверняка переваривали мысль о том, что трое приезжих инквизиторов собрались закопать несчастную старушку.
Обратный путь оказался еще более мучительным и выматывающим (прежде всего, нервы), нежели дорога до Фогельхайма – лошадка старосты ни в какую не желала двигаться быстрее среднего пешехода, и вскоре Курт понял, что у него есть немалый шанс, уснув, опрокинуться с седла под колеса монотонно скрипящей телеги. Туман сгущался все плотнее, ощутимо стискивая со всех сторон, словно стеганое одеяло, оседая на одежде тяжелыми каплями; с волос вскоре мерзко потекло за шиворот, и он от души пожалел подопечного в суконной одежде, съежившегося в седле, словно вымоченный дождем воробей под крышей. Фляжки со шнапсом, до сей поры почти не востребованные, теперь стали прикладываться к губам чаще, согревая скверно и ненадолго, и умноженный холодом все более одолевающий путников сон заставлял коситься на скрючившуюся в телеге Хельгу Крюгер с нескрываемой завистью. Наконец, махнув рукой на условности и приличия, Ланц распорядился сдвинуть старуху в сторону, дабы освободить еще одно место; засыпая в свой черед на трясущейся повозке в ворохе намокшего тряпья, Курт успел подумать о том, что даже в его весьма увлекательной личной жизни такие соседки по ложу еще не встречались.
Утром, наступления которого все ожидали с таким нетерпением, туман, вопреки предположениям, не развеялся, собравшись еще непроницаемее и ставши похожим на разбавленное водою молоко, и дорога теперь виделась не более чем на десяток шагов вперед. Солнце выползало до одури медленно, почти неразличимое за этой завесой, едва прогревая водяную взвесь; лишь ближе к полудню, когда справа блеснула темным свинцом лента Везера, мутная пелена начала осыпаться холодными бусинами, и спустя полчаса стало ясно, что туман уступает место мелкому моросящему дождю.
– В тот день тоже шел дождь…
От скрипучего голоса, внезапно сорвавшего мертвую тишину, подопечный дернулся, а придремавший прямо в седле Ланц, вздрогнув, рывком поднял опущенную на грудь голову, сонно озираясь.
– С самого утра шел дождь, – повторила Хельга Крюгер, кутаясь в одно из своих многочисленных одеял. – Отцу это отчего-то было в особенности приятно. В то утро он выглянул в окно и сказал: «Дождь. Хорошо»…
Курт приподнял лицо к небу и, щурясь, оглядел непроницаемый пласт сизых туч.
– Как ты теперь думаешь, – спросил он тихо, отираясь мокрой ладонью, – в это утро он уже знал, что будет делать?
– Накануне вечером уж знал, как теперь мыслю, – шамкнула старуха, передернув сухими костями плеч. – Готовился. А утром уж и подавно. Проснулся такой торжественный. Мне уж подумалось – праздник какой, да я позабыла… А перед тем, как уйти из дому, он вдруг распахнул дверь в подпол и велел сидеть там. Перепугалась я – страсть; он ведь меня никогда не наказывал. Не бил, не кричал никогда. А тут вдруг – в подпол. Я – в слезы…
Старуха умолкла, плотнее замотавшись в одеяло; Курт втиснул голову в плечи, безуспешно пытаясь укрыться от стекающей за воротник воды, припомнив – «не видели средь идущих за ним детей одного лишь ребенка младше двенадцати лет»…
– Ты слышала его флейту в тот день? – уточнил он, и Хельга Крюгер кивнула:
– Слыхала, как же. Слыхала, как играет – только не снаружи, а как будто он в голове у меня устроился. Мне после сказали, как все было, а тогда я ничего не поняла – сидела и боялась только.
– Чего боялась?
– Да всего. Сперва он меня вот так вот запер; он так никогда не делал. И музыка эта чудна́я… А кроме того, перед тем, как уходить, он мне еще на шею повесил дрянь такую – череп крысий; «не снимай», сказал. Снимешь, сказал, беда случится. И глаза такие были жуткие… Я и не сняла. Не посмела. А только боязно было сидеть вот так, в темноте, одной, да с мерзостью этой на шее… Когда сказали потом, что отец мой колдун, я, знаете, и не подивилась этому – вроде как всегда о том знала, только думать себе заказывала.