Цвингер | Страница: 123

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Перед последней квартирой Достоевского на улице Достоевского, 2, дворник пудовым — исполать! — двигом заехал Виктору рукояткой метлы в скулу. Хорошо, не в глаз. Из-под малахая не обернулся поглядеть на ушибленного. Вика пошел искать сочувствия у медного всадника. Но и тот неласково зыркнул со своего перетащенного из Финляндии Гром-камня. Нет претензий: классическая литература добросовестно Виктора обо всем предупредила. Агрессивность и давящая сила везде. В развешанных объявлениях, в показательных каменных глыбах, в шрифте таблиц. В огроменных зазорах между кусками города. Питер не показался Вике ярким и нежным, каким он некогда раскрыл объятия деду.

Сима-то, дед, прорвался в свое время из заштатного Житомира, в двадцать девятом, как в рай, торопясь и сочной новизной напитаться, и черты старого пообожать. Тогда еще по Неве ходили баржи с деревянными игрушками, глиняной посудой. Водились старые ремесленники всех наций, немцы главным образом. Так Брак и Дали переживали первые времена в Париже — и Сима с упоением все это расписывал в письмах к невесте. Почтительный внук его, Виктор, через пятьдесят лет старательно втягивал достоевский воздух с Сенной.

Но почему-то запахи были не те, которые в письмах и открытках деда. В дедовы времена из труб тянулся дым то столбом в невысокое небо, то завесой по верху крыш. А при Вике кафельные печи, хоть и сохранялись еще в коммуналках, но уже, естественно, не топились. Самовары вышли из употребления вместе с дореволюционным менталитетом. И заводы не дымили. Не висели уже над Невой поражавшие зрение и обоняние Симы пароходные дымы. Воздух над городом стоял другой. Кстати, у академика Лихачева Вика вычитал, что «десятки тысяч лошадей, обдававших прохожих своим теплом, как это ни странно, делали воздух города менее официальным. Менее безразличным к человеку». Лошадей Вика точно уж не встречал, кроме единственной милицейской. Неужели отчуждение, так ранившее Викочку, вызывалось тем, что лошади по городу перестали пердеть?

Ленинград тогдашний вообще не напоминал душеприказчика Санкт-Петербурга или даже Петрограда. Неодолимо пролегла между эпохами блокада, довершившая обесчеловечивание среды. Город выел из себя европскую начинку, выварил в пустой воде, выхлебал в голодуху. Выгрыз даже мездру. Остались, по печальному ощущению Виктора, голый скелет и сохлая дерма.

В Ленинграде Виктор поселился у прежде не виданных дяди и тетки. На улице дуло такой мокротой, что родственники раздевали новопришедшего до исподнего, укладывали под вавилон книжных полок на кушетку, крыли пледом и прогревали лежальцу кишки обязательным в этих туманных широтах ритуально вливаемым во все глотки жидким кофе с сахаром.

Вика тихо полулежал под одеялом с этой чашкой в руках. Пошарил рукой под задом — матрац, нащупалось, был оперт на плотные стопки. Сунул руку, вытащил пачку печатных страниц. «Технология власти», без имени автора. Кажется, Авторханов.

Вдруг раздался в ушах мамин голос, как она произносила это имя по-русски и по-французски, изменяя ударение и «р», а Вика хохотал. Да, в тот день мама поставила блюдо с печеными баклажанами и сказала кому-то по телефону: «Авторханов», а Вика спросил — автор каких ханов? А может, это Баклор Жанов? И почему-то на обоих напал дурацкий смех, и Вика фыркал и давился, и какое же это было блаженство. С мамой. Он и сейчас улыбнулся и прижал пальцем запрыгавший правый угол губ.

Но все-таки Вика не знал, правильно ли соотнес автора и рукопись. Может, спросить? Опасно. Он уже знал: квартиры, естественно, прослушиваются… Как дать понять хозяину, что он что-то нашел? Потерзался и из деликатности решил притвориться, будто не находил ничего. А сам читал и читал по ночам складированную под матрацем литературу, переместив для удобства в угол комнаты подпиравшие диван громадные банки со смородиновой закруткой.

И радовался на себя безмерно. Думал, чудно реагирую: об определенных вещах не говорят — молчу! Уж ему ли про самиздат не знать. В парижском доме по всем комнатам лежали эти машинописи на гадкой папиросной бумаге. Мама рассказывала, как на самиздат в Союзе друзья звали друзей телефонными словами «У нас сегодня к чаю вкусные пироги». Книги читали за вечер группой, передавая по кругу отдельные страницы. Так она прочла «По ком звонит колокол», сказала мама. Представь себе, Викуша, без всякого понятия, что на какой-то странице в «Колоколе», может быть, воевал наш Ульрих…

Переписанные на машинке «Купюры к Мастеру» и «Стихи из романа» не заинтересовали, а умилили Виктора. Так же как и «Чума в Оране». Но письмо Федора Раскольникова, а также «Две тысячи слов» Вацулика попались ему впервые. И совершенно потрясло письмо Пастернака Фадееву в день смерти Сталина:

Каждый плакал теми безотчетными и несознаваемыми слезами, которые текут и текут, а ты их не утираешь, отвлеченный в сторону обогнавшим тебя потоком общего горя, которое задело и тебя, проволоклось по тебе и увлажнило тебе лицо и пропитало собою твою душу. А этот второй город, город в городе, город погребальных венков, поднявшийся на площади! Словно это пришло нести караул целое растительное царство, в полном сборе явившееся на похороны.

Пачка за пачкой, получилось, в общем, что он перерыл все под матрацем и переменил порядок. И Виктору не пришло в голову, что хозяин, по приметам усекший, что в его самиздате копались, мог решить: гость обыскивал помещение. Даже мог предположить, что гостивший племянник — стукач.

А потом Вика узнал, что принимавшая его пара, когда он отбыл, вскоре получила большие неприятности. Прошел обыск, уволили с работы. Вика, естественно, не имел к этому касательства. Но кому и что можно было доказать?


Виктор после этого воспоминания скуксился так мрачно и глядел таким букой, что у Вернера на лице отразился ужас, он прекратил телефонную беседу, но пришлось провести дурацкие пять минут во взаимных извинениях и раскланиваниях, что-де у Вернера взаправду был неотложный разговор, и что он очень просит простить, и что-де ничего, нет, правда, что вы, что вы, Виктор не обижен, и к Чаку за долгий разговор претензий не имеет, а полезно употребил это время на додумывание важного вопроса.

Вернер, видимо, не до конца уверился. И все же, комкая детали и взирая на Виктора с отчаянием, он изложил, что знал о Люкиных бравадах а-ля Мата Хари. И Виктору все это представилось в живых картинах, тем более что действие происходило именно в этом холле, хотя и тридцать — нет, более! — лет назад.


Прямо с вокзала, с парижского поезда, мама, молодая и взволнованная, похаживала тут с независимым видом, в шанелевской двоечке. Если вдруг она бы чувствовала, что дело неспокойно, что рукописи передавать нельзя, что за нею слежка, — Люка все равно разгуливала бы в этом холле и работала бы на выставке. Она же ездила не по собственному почину, а в командировку от французской редакции. Но тогда она должна была быть в другой одежде. Она бы по-другому нарядилась, тонкая щиколотка, пышная стрижка. Тогда входили в моду накидки и мантии. Она могла набросить любой бахромистый, пончеобразный балахон. И условленный человек, поглядев — не в Шанелевом тайере, не должен был бы на контакт выходить.

Но когда Люка бывала как раз в костюмчике своем парадном, на редкость удачном, чудном, преизящном, она в нем на многих фото, бело-коричнево-серого плетения, из тканного вручную букле, с обшитым пухлой тесьмой отложным воротничком (изгибом повторяя воротничок, густая стрижка «Видал Сассун» лезла ей на глаза), к ней будто для знакомства или для расспросов подходил кто-нибудь из людей Островского или Околовича. И из Люкиной соломенной сумки перекочевывали в его портфель завернутый в газетную бумагу столбик скрученных фотопленок, пачка фотоотпечатков, папка с рукописью.