Цвингер | Страница: 56

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Интересно, когда эта «Алиталия» собирается вылетать. Японка небось сотый сон досматривает. Ага, спасибо! Наконец изволили сообщить, как они решают мое время за меня. Еще два часа отсидки. Вылет через три часика. Бред. Но не ехать же в Милан. Час — дорога туда и час — обратно. Ну, Мирей! Вот если бы ты из Линате купила мне билет, я бы съездил домой и поспал чуть-чуть.

А на телефон Мирей ответит? Пусть компьютер сюда везет? А, отключена до сих пор. Интересное все же кино с Мирейкой получается.

Нечего делать, закрою глаза и попробую подремать, что ли, тут, в этом кресле, как японка. Есть два часа. Память уж, как вывела из глуби времен Антонию, память теперь не дает покоя! К любому поводу Антонию приплетает. И снова меня в Москву тащит. Черт с тобою, память. Вернее сказать, бог с тобой, давай тащи!


Весь первый год в Москве, еще до Тоши, Вика все равно уже был счастлив. Самостоятельность. Впервые зарабатывал. Работы с французским было много, особенно с начала восьмидесятого. Франция не активничала при бойкоте Олимпиады, как Германия, Англия и США, — ну, Франция и стала основным бизнес-партнером Советского Союза.

Виктор переводил под микрофон со сцены салона «Чародейка» образцово-показательные выступления парикмахера Жака Павье, золотыми ножницами филировавшего в паре с Долорес Кондрашовой «сэссуны» на пэтэушницах. Переводил спецификацию для крем-пудры «Жамэ», три пятьдесят, и для духов «Мажи Нуар» по восемьдесят рублей флакон (две месячные стипендии!).

— А вы посмотрите, у нас продаются и дешевле: «Балафр» и «Единственный мужчина». (Это так продавщицы интерпретировали название духов One Man Show.)

В университете и того лучше. Его быстро взяли в дружеский круг. Вечера превратились в посиделки с гитарой и разговорами. Кружилась голова от алкоголя и от неистового побратимства.

После занятий, топая к метро, вся орава вныривала в какую попало очередь («Колбасу дают? Вареную? Нет? Курицу? А чью? Венгерскую?»). Саднили руки от авосек, там блямкали закупленные в гастрономе на Смоленской многочисленные бутылки водки и для девушек портвейн. (Если не «Ркацители», «Эрети», «Токаи». По большому везению — «Цоликаури».) Они с гомоном везли эту выпивку на метро, зная, что в очередной чьей-то квартире уехавшие вперед девушки уже на скорую руку варганят бутерброды со шпротным паштетом, винегрет, картошку и сельдь — и тут же человек пять, сблизив головы, листают альманах «Метрополь», вышедший только что в «Ардисе».

— А ведь это моей матушки «Ардис»! — расхвастался Виктор.

Окружающие окаменели.

— Да, да. У вас что-нибудь раннее есть? Глядите, вот аннотация сзади: «Русские рукописи обнаруживают все новые качества. Булгаков определил их жароустойчивость. Теперь выясняется, что они могут перелетать государственные границы. Трудно, но летят. Как цапли». Видите, это моя мама, Л. Зиман, туда поместила!

Теперь они Вику боготворили, а Вика боготворил каждую минуту этой дружбы, в том числе и долгую тряску в метро с разговорами. Сквозь жесткий грохот подземки он столько всего узнавал! Не доставила удовольствия только первая поездка, когда он потерялся. Таща поклажу, на миг замер, впялился в мускулистые скульптуры Манизера на «Площади Революции». Представители трудовой интеллигенции, спортсмен и спортсменка, мать, инструментальщик, бригадир вот уже более сорока лет пребывали там в напряженных позах.

— Или сидят, или на коленях стоят, как весь советский народ, — сострил Андрей, когда вернулся за Викой. Виктор-то рассчитывал, что компания подождет его. Однако толпа унесла всех в поезд, и про Вику вспомнили через несколько станций, то есть определенно вспомнили про бутылки. Андрей с Мариной, самые сообразительные, догадались, где Виктор залип.

— Не иначе как бронзовый петух на Революции заворожил его.

— Ну чего там смотреть, Виктор? — наорали, воротившись обратно всем колхозом.

Снова ринулись в вагон. Снова он рисковал отстать. Гремели какие-то объявления. Он думал — вот-вот научится улавливать. Но звуки из громкоговорителей были нечленораздельны и непостижимы. Объявления были всюду. Приколоченные к стенам афиши. Изречения, высеченные на века. Тексты, выяснялось, работали как орнамент. Толпа без напутствий знала, куда идти. Двигались полчищами. Замешкаешься — растопчут. Особенно страшно бывало Вике в местах сужений, где царствовало право опыта и силы. Пулеметные стволы, ленты, автоматы, патроны и пушки переплетались и торчали из фризов и капителей. Малиновый кварцит Мавзолея был на «Бауманской» фоном для статуи знаменосца с ППШ, красноармейца в зимнем маскировочном халате с ППШ, партизанки с гранатой и писателя с книгой. Украшения были до того многозначны, требовали такого понимания символики, что Вика бесился: никто из аборигенов не умел ничего ему растолковать.


«Знаешь, что еще удивляет? — писал он Ульриху. — Несобранность московской жизни, вязкость, растянутость планов — и зачем-то дикая быстрота метро. Мчишься, вываля язык, на сумасшедшей скорости под землей. Добегаешь, толпу прорезываешь. И все это чтобы затиснуться в чей-нибудь кухонный угол перед емкостью с коричневой водицей и сидеть часы, дни. Цедить слова, цедить водицу, усахаривать, подслащивать. Подогревать и доливать. И это в каждом учреждении, в квартирах. В любое время. Вечный чай».

«Уклад упрочивался веками, а метро возникло вчера, — из Ульрихова ответа. — Москва точнее соответствовала самой себе в тридцатые, когда я там жил. Но уже на моих глазах метро меняло логику старого пространства. Город становился как вывернутая перчатка с застрявшими пальцами».

«Да, и Москва, и другие города, — соглашался Вика, — теперь воспринимаются с точки зрения вылезших кротов. Вынырнешь — перед тобою черный ход, какая-то будка, градостроительная задница, новый под землю лаз. Города-то строились, чтобы к ним подплывали медленно, оглядывали впервые с воды. Или с въездной трассы. Неудивительно, что в Москве разобрали Триумфальную арку. Из Петербурга по Ленинградке в этот город ведь не въезжают уже».


Все бы было ничего, но холод, конечно… В первую же метель попытка пройтись под снегом с зонтиком вызвала у окружающих такой хохот, что он в Москве отказался от зонта, как уважающий себя британец от пальто. Хотя никто и до сих пор не объяснил ему, кому мешает, если человек в метель отгородится чем-нибудь от ледяной крупы.

Его кое-как экипировали, хотя и ругали, что не привез нормальной амуниции, а в «Мосодежде» купить ничего нельзя. Но Виктор выискал в «Военторге» треух и бушлат, и теперь на него косились другие преподаватели: экзотика? Бравада?

Все равно Виктор коченел, особенно руки и ноги. Пятнадцатиминутный проход от Главного здания до Первого корпуса меж голубых елей давался ему как Роберту Скотту полюс. Разве что без пони. Да пони по этим тропам санки бы не протащили. На дороги и тротуары, не жалея, власти Москвы сыпали какую-то анафемскую смесь. К вечеру жгучий раствор пропитывал обувь. Виктор держался святым духом и сильной волей. Руки были в кровавых трещинах. Он их мазал глицерином, маниакально натягивал перчатки. Даже в закрытых помещениях, в метро. Простуды были непроходящими и гомерическими. Сопли, разъедавшие кожу у носа, — зелеными и желтыми. Платков бумажных в СССР не водилось, а с тканевыми, после того как он их извозюкивал (за пять минут), неизвестно было что делать. Доброжелатели — в основном родители и бабушки студентов — как умели лечили Вику. И хреном с лимоном, и дегтем с маслом, и луковыми обертываньями, и медом со ржаной мукой.