— А может, вы побывали в доме, где перьевые?
— Как — перьевые?
— Клещи.
— Я не понимаю…
— Ну птица какая-нибудь где в доме живет? Может быть, это аллергия у вас?
В студенческой поликлинике МГУ вообще-то был специалист по ухо-горло-носу. Все удерживали Вику от визита к нему. Считалось, что слушать традиционного врача — последнее дело.
— В общем, если ты уж записался, Витя, на вторник к лору, хорошо, что подготовленный пойдешь, подкрепленный нашими советами. Лор тебе насоветует совсем другое по поводу ОКВДП. Так ты смотри. Главное, чтоб не попадала в организм вредная энергетика.
В эту же зиму одна из студенток повезла его на могилу Пастернака. Но не судилось. Не прогулялся он ни по березняку, ни под мачтовыми соснами мимо резиденции патриарха и литфондовских дач, вдоль тына дачи Левкаса, на Неясную поляну. Их ссадили. Хотя они вели себя ниже травы. Тише воды, на порезанных, отполированных сотнями задов брусчатых сиденьях в электричке. Не говорили ни слова. И тем не менее за две остановки до Переделкина — контролер уже прошел, — когда перевели дух и расслабились, с задней скамьи встали двое. Двое в штатском. Обыкновенные хмурые мужики. Встали, предъявили удостоверения. Иностранец? Знаете, за черту Москвы запрещается? Потащили в отделение в Мичуринце. Долго что-то писали. Мрачно стояли на перроне, пока Виктор с Мариной не погрузились в обратную электричку. И потом, как выяснилось, Марину вызвали и очень недвусмысленно объяснили… она не захотела рассказывать Виктору, что именно объясняли. Но сказала: новых попыток лучше, наверное, не предпринимать.
Все твердили, что зима восьмидесятого как раз теплая. Что рекордно морозной была предыдущая. В ту-то-де на лету умирали птицы, облезала краска с трамваев (с троллейбусов почему-то не облезала), и караул перед Мавзолеем Ленина сменялся каждые пятнадцать минут. Ульрих бесился, читая в письмах жалобы Виктора:
— Ты не равняй, Вика, ничтожные твои градусы с холодрыгами на лесоповале.
Ну а Вике и их хватало. Весь русский сезон, с октября по апрель, ныло во лбу и в груди. Это сжимались капилляры и сосуды, реагируя на стужу. Низкое солнце высветляло дорожки меж глазурованными снежными надолбами. От Главного здания университета к реке стелились под сугробами просторы опытных посадок, принимая на высоком берегу напор летящих вспять, к высотному зданию, вихрей. На неаппетитном снегу перекрещивались лыжни, желтела собачья моча. Снегири, крякая, дербанили клювами рябину. Непривычные вопли ворон уже не так, как поначалу, пугали Виктора, но по-прежнему поражали его слух.
Пришел март с обещанием пощады. Снег чернел, тротуары волной захлестнула грязь. Углубились промоины между ветхими сугробами. Бродячие собаки лежали на оттаявших участках газонов, где под землей шли теплотрассы. Оголились обклеенные размокшими объявлениями столбы. В основном обмены квартир, но еще и обмены вещами. И вот! Пешеходы без шапок. Неужели и Виктор отважится снять треух?
Подумал, что даже, вероятно, рискнет выйти в полуботинках. А студентки, глянь, приходят в туфельках в университет! И на улице женщины сплошь в туфлях, и это не снится.
— А можно с вами?
— Когда, куда?
— Двадцать второго апреля. Интересно, какой этот ленинский субботник.
— С ума сошел, Виктор, зачем? Это только советских граждан гоняют убирать город к юбилею Ленина.
Виктор упрямо вышел спозаранку со всеми строиться перед общежитием. Доехали на автобусах до какого-то разбитого и перестроенного монастыря, который, похоже, должен был к Олимпиаде превратиться в Исторический музей. Виктор попал в вакханалию — озирался, не мог опомниться. В парке разводили костры. Жгли старые листья, бумажки. Все это без пожарного надзора. Лысые газоны скребли граблями, терли щетками крошащиеся терема. Виктор думал: вот, тут запрещена Пасха, и все же Москва справляет языческое свято весны, прощания с зимой. Приход Озириса, очищение. Костры — аналог сжигания чучела, ворошил он свой культурный запас. Как бы только поливные изразцы не полопались.
— Да о чем ты волнуешься. Нашел святое место. Это очень неприятное место. Тут московская гауптвахта. Она всегда тут была. На ней в свое время сидел даже Герцен.
— Да вы чего, скажем ему уж до конца. Имей в виду, Виктор, тут даже и Берия сидел.
От возвышенных дум и молодого воздуха настроение поначалу было, можно сказать, упоенное. Но потом подпортилось. Хотя Вику и не шпыняли, как окружающих, не нудили нагибаться за окурками, но на его друзей орали какие-то мужланы. На субботник пригнали и роты из размещавшихся в монастыре казарм, из-за забора, выходившего на Волочаевскую, а также непонятных мятых людей. Это оказались заключенные, отбывавшие пятнадцать суток. Торопясь и огибая толпу, махавшую метлами и совками, прохожие явно не задумывались, кто студент, а кто арестант среди тех, кто копается пальцами в щелях булыжников.
Утренняя приподнятость держалась недолго. Оркестр, сыгравший несколько маршей, побрел в другой район.
В Италии, думал Вика, к уборке тротуаров приговаривали евреев, чтобы их унизить. А во Франции, наоборот, сам видел — булыжники выворачивали из мостовой, чтобы их метнуть.
Чем плотнее Виктор срастался с их жизнью, тем отчетливей видел, сколько вверстано туда разновидностей насилия над личностью. Военная кафедра с марш-бросками. Субботники. А картошка, о которой его никто не предупредил! В сентябре, когда пустили горячую воду, в университете не оказалось студентов. Двери аудиторий стояли неотпертые.
— Да картошка в сентябре же, — пожала плечами матрона в деканате. — Всех угнали на сельхозработы. Вас не известили, выходит? Полагали, вы это знать должны!
Оказалось, в сентябре студиозусов принудительно отсылают на месяц в сельскую местность. Дергать под дождем овощи, месить мокрый грунт.
— А крестьяне? То есть колхозники?
— Да не справляются! Их там на пальцах и обчелся! Какие крестьяне в наш век. Все в города отъехали. Урожай гниет.
Конечно, вольная на природе жизнь в восемнадцать лет — отчасти праздник. Однако условия быта и климата, толковали друзья в три голоса Вике, таковы, что девушки часто возвращаются с циститом и застуженными придатками. Холодно, мыться негде. Сортиры — дырки в деревянном насесте. Что-то почти гулаговское мерещится в этой подневольности, хотя, конечно, разведенное розовой водой. Там, в деревне, говорили студенты Виктору, в почтовых отделениях сплошь и рядом служащие не позволяют звонить домой родителям и не принимают телеграммы.
— Но эта жизнь — еще ничего по сравнению с трехмесячным сбором хлопка под солнцем, как у студентов в Азии, — подытожили хором. — И есть, конечно, польза, что нарождаются потом в июне «картофельные дети».
Изрядно отравляли людям жизнь и невыполнимые нормы физкультурных зачетов. Освобождались от этих фараоновых напастей только по здоровью. У половины курса имелся диагноз «вегетососудистая дистония», о котором Вика отроду не слыхал. С «ослабленными» занималась Маргарита Борисовна Евлович, «баба Рита», старуха с малиновыми кудерьками, способная в семьдесят пять лет садиться на шпагат и стоять на голове, в шапочке-конькобежке с остреньким мефистофельским выступом. Она выводила «ослабленных» на площадку перед Вторым корпусом и терзала их поклонами и приседаниями. Надо было бесконечно прыгать и махать руками в ритме: «Веселей, моряк, делай так, делай так!»