— Явовская. Кстати, говорят, в следующем году сделают фильтр у этой «Явы». Будет все как за границей.
— Ну, пока не выпустили, дай какая есть. Эти бегства под шлагбаумом, ты говорил, в духе Дюма…
— Нет, (нрзб) дю Тера о Рокамбоне (нрзб, предпол.), матушка мне в детстве читала, а может, с долей фантазии богато пересказывала. Тридцать шесть ребят, в основном студентов, и одна девушка. Шесть месяцев рыли туннель. Прокопали сто пятьдесят метров на глубине больше десяти метров. Спускались по канату из уборной одного дома возле границы. Кончался этот туннель в булочной на Бер (нрзб) уерштрассе. Двадцать восемь человек ушли по этому туннелю. Включая старика-сердечника. Его вытащили из-под земли с синими губами, откачали. И семилетнего пацана. Мне больше всех этот октябренок понравился. Мечта, готовый герой в рассказец. Написать вот начало сейчас, просуществовать еще годков двадцать, найти, пацан уж выросший будет, и дописать, как сложилась его жизнь. Малец сказал, его удивило только, что в туннеле не оказалось чудовищ.
— Объяснили б ему, что чудовища — на поверхности…
— Четверо еще ребят фартовых переоделись в советских офицеров и по всем правилам, откозыряли пограничникам, проследовали через заставу. Компаньонку упрятали в багажник. Красота. (нрзб)
В этом очарование Лёдика. Лучше всего и в разговоре и на письме ему удавалась необязательная болтовня о важном. Эта же легкость — главное в прославленном романе «На линии огня», который принес Плетнёву Сталинскую премию и место в ряду забронзовевших. А Плетнёв в том ряду чего в первую очередь хотел? Самим собой быть. Поругиваясь и порыкивая на ходу, он романтично и вкусно хвалил, критиковал, мимоходом описывал. Выходило ярко и мощно. И неизбирательное родство фронтовое, и окопный хохоток. При людоеде Сталине его хвалили. При оттепельном Хруще обнаружилось, что он начальству не по нраву. Кукурузному рыльцу Плетнёв-легкогляд не приглянулся до такой немоготы, что, выбачайте, панове, вытекло, что Лёдик-то диссидент, хочь и сам цього не знае… Что ж, он и оперся на диссидентскую тросточку. С «потусторонними» корреспондентами оказалось веселей еще. А власть как будто была создана для того, чтоб он над ней потешался.
Стал развлекаться и поругивать. Читателей очаровывать интонацией.
Не все очаровывались и не всегда — вот это он недоучел.
Пока руготня касалась СССР и вышучивались советские порядки, шло идеально. Но когда, эмигрировав во Францию, Плетнёв завел себе моду прохаживаться по местным нравам и ругать их «идиотскими», когда повадился костерить «беспричинные забастовки, оголтелые манифестации, идолопоклонство перед заезженными до истеричности левацкими лозунгами», он тем самым зарекомендовал себя, это случалось со многими эмигрантами из России, реакционером. Не устоявшим перед искушениями капиталистического общества, купившимся. Из-за этого бывшие французские покровители вроде Натали Саррот отвернулись от него. Издательства на Западе прекратили его печатать. Самозацикленность: не интересоваться местной средой, не учить язык, ограничиваться потреблением, судить обо всем априори — присуща третьей волне эмиграции. Исключение составил Бродский. Солженицын — ох, его интересует только то, что с ним самим происходит да с историей российской и советской. Внешнего мира он не понял и даже не соприкоснулся с внешним миром. Однако Солж, как ни кинь, все-таки Нобель, так что хоть нравится он мало кому, раздражает всех, тем не менее проблем напечататься у Солженицына нет и не будет. А у Лёдика возникли с печатаньем проблемы. Но тут он умер.
Придется складывать бумажки. Колеса щелкают по земле. Уши побаливают — заложило при посадке. Когда летаешь с простудой, неуютно в ушах. Соседка слева, желтоволосая, старчески моложавая, с Кадзуо Исигуро, покосилась: что там на первом листе? А ничего. Все те же кириллические закорючки.
Забывая здороваться со знакомыми, тянущими с полатей лоснящиеся сумки и выпутывающими пальто из подпотолочных пазух, Вика пробрел до пилота. Тот стоял рядом с трапом, разрумянившись, облегченно улыбался, воображал себе ужин, явно не самолетный.
В гладком зале на ленте вояжировали багажи. Значит, Франкфурт. Ага. Аэропорт. Мне в ту очередь на такси. Чемоданы — свой и Бэров. Рюкзак насажен и даже притянут рубезками поперек груди.
В такси неотвязные мысли окутывали Виктора, как чадра. Неумолимый турок за баранкой не реагировал на Викторовы стоны. Мчался так, что только в наркозе, в котором Виктор, можно перетерпеть трансфер в гостиницу без инфаркта. Погодка хмуренькая, но не мерзлая. Перед аэровокзалом мельтешили люди в куртках, без зонтов. Вид у них был неокоченелый. Рисовалась перед глазами, будто живая, будто близкая, Наталия. Хотелось снова оказаться за ее теплым тылом, вжаться в плечо. Виктор стал по сантиметрам припоминать ее остренький локоть. Запястье, выглядывавшее из-под куртки.
Однако если звонить — то первым делом к самому себе.
А на квартире, ей-же, не сон! Спокойненько поднимает трубку Мирей. Это уже наглость.
— О, ты мне нужен! Компьютер дома забыл!
— Мирей! Тот компьютер сдох! У меня нет расписания, ни в файле, ни в распечатке, так что я не знаю, с кем, и когда, и, главное, где я встречаюсь. А ты на телефон не отвечаешь вообще.
— Я тебе сейчас вышлю… но как высылать? На какой компьютер примешь?
— Отправь по факсу в гостиницу!
— Ну, сначала я должна его где-то распечатать, а потом найти, откуда передать факс. А сейчас воскресенье. У вас все закрыто. Прилечу в Париж и сразу факс пошлю. Что с компом ты натворил?
— Да погляди, угол отбился, раскололся. Экран горит, но он не видит собственный хард-диск. Я и ночью пробовал, и утром, и пришлось мне без компа уезжать, а распечатки все выкинула уборщица.
— Нашел время разбивать! Вечером перед вылетом во Франкфурт. Работать надо, а ты, похоже, совсем на чем-то постороннем сдвинулся… Так ты дома ночевал, не в Мальпенсе? Ведь ключ…
— Погоди, Мирей. Все очень странно разворачивается. Со мной вообще чудеса, случился такой удивительный случай в Мальпенсе… Я вот хочу рассказать тебе, я тут о тебе думаю…
— Виктор, я опаздываю. Я позвоню из автобуса. Или из Парижа. Ключ на медном подносе.
— Нет, ключ положи под коврик.
У Виктора насчет ключа были разработаны хитрые планы. Попросить Наталию зайти в квартиру, захватить оттуда что-нибудь и во Франкфурт отвезти ему. Под это поручение, можно надеяться, удастся вчерашнюю оплошность спустить на тормозах.
— Хорошо, прямо сейчас кладу под коврик. Чтоб не забыть. Долечу до Парижа и вышлю ростер.
Ну вот, напрасно он боялся. Ничего с Мирейкой не стряслось, ничего с ней не происходило! Камень с совести. А что с Наталией намечается? Позвоню ей. Как раз есть время…
Какое там. Времени никакого ни на что. Такси вжикает меж «Мариоттом» и «Маритимом». Заторможенно, как в кинокошмаре, ворочается молотобоец и посверкивает на донышке сцены вклеенное зеркальце — Щелкунчик, Дроссельмейер? Это на самом деле, что ли, озерцо, вернее, фонтан. И это зеркальце кишит живностью, на нем шевелится чернота, скворцовая стая. Мерзость! Насели на лужайку! Пакуют вещички! Зловредно летят, гады, накопляться перед Марковым школьным входом. Гриппом Италию заражать. Чертовы скворцы. Повытесняли с наших небес жаворонков, ласточек, синиц! Пеночек и горихвосток! Скворцы, хоть мозг у них мал, над всеми прочими птицами доминируют. Главным образом потому, что жрут что ни попадя, неприхотливы и беспардонны. Да не одни они. Виктор как-то сидел в Новый год на берегу океана, на белом, как во сне, на гладком пляже, отчаянно напоминавшем ему Дубулты, в Марокко, и закусывал питой с кебабом. Вдруг подошел, давя ступнями на песок, наглого вида аист, выдрал у него из рук питу и с питой в зубах дал деру. Этот аист, вероятно, в России, где проводит летние отпуска, или в Белоруссии нахватался конкретных братковских манерочек.