— Умывайся, подмывайся, что хошь делай. Время есть. Глобусу по мобильнику звякнули, он щас отъехал на стрелку, минут на сорок… Меня оставил. Я вас подожду за столом. А вы пока это… в порядок приводитесь все-таки… А то, — он кивнул на Ирку, — страшна, как крыса водяная. Даже на вид скользкая.
— Вали, пельмень! — вякнула на него Ирка. — Век бы твои поросячьи буркалы не видеть.
Маленькие глазки коренастого сузились, словно совсем заплыли.
— Ты бы у меня поговорила, кабы не дачная была. Да не Глобусова. Ниче, придет срок. Посчитаемся.
— Ты считать-то умеешь, варнак мордатый?!
— Ладно, поговорили. Чтобы через полчаса были как пенки на молоке, белые и пушистые, поняли?! — Мямликова голова выдернулась из приоткрытой двери и исчезла.
— Раскомандовался… Каток асфальтовый… — прошипела Ирка.
— Кто они вообще такие? Вместе с Глобусом?
— Глобус — авторитет здешний, Мямлик — шестерка у него. Чего тут неясного?
А тебе они зачем? — насторожилась Ирка.
— Для гербария! — рассердилась Аля. — Ты что дуру из себя строишь?!
Думаешь, как меня подставила там, в Южногорске, жизнь моя стала краше и веселее?
Полной приключений и неги?
— А ты на меня не ори! — вскинулась Ирка. — Ненавижу я вас, таких гладеньких и чистеньких… В детстве мамашки вам носики платочками промакивали, папашки — в шубки заворачивали… И по жизни у вас одна забота: как из хрущевок выдернуться да по жизни вперед пихалками пробиться, не так?.. А я что помню?
Квартира была как хлев сучий… А родительница моя без бутылки не засыпала! И мужики к ней ходили грязнее грязи, а как мать напьется и уснет — на меня, десятилетнюю, взбирались… Больно было… И хоть бы один, хоть из интереса приласкал или слово хорошее сказал… Самое ласковое, что я слышала, было — «давай». Или — «становись». Только и помню из детства — боль, голод и страх, что у матери выпить нечего, а значит, бить будет… Но голод — пуще. Часто — жрать нечего было совсем. Счастливое детство, да?
Аля отрешенно пожала плечами. Бетлицкая смерила ее взглядом, усмехнулась горько:
— Вот мы с двумя пацанами и начали пьяных выставлять. Сначала — выпивох обирали. Потом — глушить стали. Ну и ухайдокали двоих: получилось, что до смерти. Я на малолетку попала… Там — вообще плохо, за забором, и казалось мне, из-за этого забора мне ни в жизнь не выбраться… Да люди «добрые» помогли…
Заботливые… Фонд превращения скотины в животное… Ну и что? У них я впервые в жизни поела досыта.
— Когда; надоест себя жалеть, сообщи. Ирка подняла глаза, и Аля заметила, что взгляд ее снова стал жестоким и жестким, как наждак.
— Жалеть? Ха-ха. Да у меня все х-хорошо. Просто з-заме-чательно! Ты что, думаешь, я хоть минуточку страдала, что того гладкомордого Ландерса завалила там, в Южногорске? Да ничуточки! Жизнь такая: одни обжираются до отрыжки, а другие в этой их блевотине живут! Так пусть хоть боятся: пуля в любой башке одинаковые дырки делает! Пусть боятся!
Ирка достала пачку, выудила сигарету, чиркнула кремнем зажигалки, затянулась жадно.
— Ну что ты на меня пялишься, как муха на дерьмо?! Что ты в моей жизни понять можешь?! Весь сволочизм в том, что и мать моя жива… Спивается где-то втихую… А я… как мертвая. Точно, как мертвая.
Словно какая-то пружина дошла до предела растяжения в Иркином теле; плечи ее опустились, и девчонка заплакала, — но теперь тихо, устало, обреченно:
— Жалеть… Ну и жалею себя, ну и что?.. Никто никогда меня не жалел…
Всегда одна, и все вокруг — как волки… — Подняла взгляд:
— Что ты так смотришь? Не нужно мне ничьего сочувствия, поняла?! А ты — беги к папашке с мамашкой, они тебя и в попку расцелуют, и по головке погладят!
— Мои родители сгорели, — неожиданно для себя произнесла Аля бесцветным, как дешевая бумага, голосом. — В машине. А я ничем не могла им помочь.
Ирка вздрогнула, будто ее хлобыстнули поперек спины широкой ременной плетью.
Аля продолжала, отрывисто, тихо и монотонно, словно робот-автомат:
— А до этого за нами гнались на машинах. И на вертолете. Стреляли. Я потом ничего не помнила. Жила в детдоме. Много лет. Я даже не знала, кто я и чья.
Узнала совсем недавно… А от папы и мамы не осталось ничего. Даже могил. Только я. У меня постепенно жизнь как-то налаживаться начала. Год назад. Потом появилась ты, хорошая такая, застрелила Ландерса и подсунула мне черный пистолет в сумочку. С тех пор я в бегах. — Она остановилась, поперхнувшись, чувствуя, как слезы комком подкатывают к горлу, сдержалась:
— А вообще… Живи как знаешь.
Только когда будешь стрелять, не забывай, что у богатых тоже есть дети. И люди вокруг — живые… И еще… На чужой смерти свою жизнь не построить. Никому.
Прощай.
Аля развернулась, собираясь уйти. Ирка вскочила, схватила ее за руку:
— Егорова, подожди… Пожалуйста, подожди! — Иркины глаза сделались совершенно беспомощными, словно она много лет носила очки, а теперь вдруг сняла.
— Аля… Что мне делать? Что?
— Живи.
Ирка отвела взгляд, уставилась немигающе в белую стену:
— Как жить?
— Как сможешь.
— Я никак не смогу! Ты просто не знаешь… Нужно… Никто ниоткуда меня не отпустит… живой.
— Откуда не отпустит?
Ирка только покачала головой.
— Хочешь помощи? Тогда говори! Мне тоже с этого крючка слезть надо! Может, сумеем вместе?
Ирка бросила мгновенный взгляд на Алю, и той показалось, что она разглядела в нем надежду, слабенькую, как искорка на пепелище.
— Что такое Дача? И почему ты меня испугалась, когда увидела? Да говори же!
— Я подумала, ты пришла меня убить.
— Почему ты так подумала?
— Потому что ты жива.
— До-о-обрая девочка Бетлицкая.
— Какая есть! — окрысилась было Ирка, но сразу сникла. Помялась, добавила:
— Тебе удалось убежать, и я рада этому. Честно.
— Бег был… с большими препятствиями.
— Слушай, Егорова… А почему они выбрали тебя?
— В смысле?
— Пистолет куда проще было бы подложить какому-то парню. Тому же Бовину, к примеру.
— Бовин — парень?
— Ну, с виду…
— Я бегаю быстрее. И — стреляю лучше.
— Ты стреляла?
— Нет, исполняла фугу ре минор Баха. На кастаньетах. с оркестром и хором оч-ч-чень привлекательных мальчиков.