– Все мы хотим знать, кто мы. Откуда. Но гораздо больше – зачем мы.
– Чтобы понять это, каждый нередко тратит всю жизнь. Без остатка. Часто так и не узнав ответа.
– Потому что взрослые. Им не надо.
– Но и ты не ребенок, Аня.
– Здесь я себя взрослой совсем не ощущаю.
– С годами это пройдет. Аня, можно тебя попросить?
– Да. Нужно что-то сделать?
– Нет. Просто не выходи пока никуда, ладно?
– Почему?
– Я потом объясню.
– Хорошо.
– Поспи.
– Ты скоро будешь, Олег?
– Всегда.
– Не поняла.
– Это из песни. «Пусть всегда будет солнце, пусть всегда буду я!»
– Ну вот, а говоришь – взрослый… Но ты перепутал слова. Там сначала, после солнца и неба, мама. «Пусть всегда будет мама…»
Я промолчал. Любое поминание о родителях для детей, выросших без них, – болезненно. Я свою маму могу вспоминать и – жалеть, что был с нею порою неласков, груб, что отсутствовал подолгу, не догадываясь позвонить, даже когда была такая возможность, вернее не желая этого делать: словно я взялся доказывать ей некогда, еще подростком, что могу принимать решения и жить сам, да так и не вырос… А Аня… Она лишена и воспоминаний, и чувства вины, и раскаяния… Или я ошибаюсь? «Ты перепутал слова…»
– Старость – не радость, – отшутился я.
– Нет. Ты взрослый, но по-прежнему – мальчик. Потому что видишь мир таким, каким желаешь видеть…
Желаю видеть… Вот только мир людей ломает и гнет нас всех под себя. И не терпит несоответствия себе – серому, строгому, рациональному либо, напротив, – карнавально праздному… Но и карнавальность эта вымученная; в ней люди пытаются проиграть то, что не дается им в жизни… И – проигрывают. И мир таков, что все готовы развлекаться, так ничем и не увлеченные, а потому лишенные действия, деяния, веры в то, что можно сдвинуть этот заплесневелый шарик, изменить время, найти свое и – себя в нем! Когда-то это именовалось подвигом.
Наверное, все это романтические бредни… Вот только куда придет мир без романтизма? К вялой телесной сытости и умственному убожеству?..
– Ты куда исчез, Олег?
– Задумался. Вот только о чем – и сам не пойму. Зачем – и подавно.
– Ты все поймешь. Просто – еще не время.
– Может быть. Пока, Аня? Мне пора.
– Только ты не пропадай, Олег.
– Не пропаду. Я же взрослый мальчик.
…Максим Максимович Розенкранц смотрел на меня из-под жестких седых бровей укрупненным толстыми линзами ничего не упускающим взглядом. Был он крупен, худощав, а карие глаза его были яркими, живыми, хотя на вид привратнику было далеко за семьдесят. И притом был он несколько несуразен, словно голову приставили к чужому телу; вернее, лицо его было странным, будто вылепленным для другого человека, – и нос, и губы, и щеки – все это выглядело… как обновка! Такое у меня выдалось первое впечатление: может, оттого, что щечки Максима Максимовича задорно поблескивали, кожа была без единой морщинки, вот только сеточка у глаз. Но и следов никакой пластической операции не чувствовалось, а впрочем, как и что я могу увидеть – это плохие «пластики» омолаживают наших эстрадных и прочих див, растягивая глаза до висков, высокие профессионалы и делают все по-иному….
Калитку в особняк Максим Максимович открыл после первого же звонка; провел в небольшую комнатку внизу, не без сарказма нареченную им «малой гостиной»; я попытался представиться «по форме», но Максим Максимович остановил меня:
– Александр Петрович звонил и всячески вас рекомендовал. Так что – чем смогу. Чаю?
Сказать, что чаевничать некогда и я тороплюсь? Но вся бестолковость моего положения в том, что некуда мне торопиться! Одни гонятся за тенью, другие – за иллюзией, созданной собственным воображением… Я же не понимаю в происходящем ничего! Ни того, что или кого ищу я, ни того, кто меня гонит!
Чайник – старый, закопченный – вскипел моментально; хозяин поколдовал с заваркой, разлил в стаканы в тяжелых серебряных подстаканниках, на каждом из которых был изображен библейский голубь с оливковой ветвью в клюве и было написано: «Миру – мир».
– Вид у вас усталый, Олег Владимирович. Словно вы не спали целый век.
– Бывает.
– Так о чем вам поведать?
– Скажите, к вам заходил этот человек? – Я вынул фотографию Дэвида Дэниэлса.
– О да. Он столь импозантен, что его нельзя не запомнить. А вы, кстати, чем-то похожи…
– Когда это было?
– Третьего дня.
– Во сколько?
– В шестом часу пополудни.
– И надолго он у вас задержался?
– До позднего вечера проговорили.
– На каком языке общались?
– На английском. С этим у меня хорошо.
– Австралийский акцент вас не смутил?
– Ну, пожалуй, только ускоренный темп речи и некоторые слова, какие он произносил непривычно, но я их понимал по контексту. К тому же у меня сложилось впечатление, что он таки уроженец туманного Альбиона: акцент наличествует, но выговор у мистера Дэниэлса классически английский.
– С чем он приходил?
– Посоветоваться.
– Насчет чего?
– Он хотел приобрести монету. Вернее – медальон.
– У кого?
– Он не сказал. Коллекционеры, знаете ли, весьма скрытные люди. И ревнивые.
– Вы коллекционер?
– Никоим образом.
– Специалист по антикварным медальонам?
– Тоже нет.
– Отчего Дэниэлс обратился к вам?
– Некогда я изучал различные оккультные практики… если можно так выразиться. Естественно, с научными целями. Работал в Новосибирском отделении Академии наук. В семидесятые годы довольно серьезно относились к феноменам экстрасенсорики, телепатии, телекинеза; мы старались опытным, экспериментальным путем, работая с людьми, обладающими заявленными способностями, подтвердить или опровергнуть названные явления. Создавали специальные приборы, проводили эксперименты…
– И как? Удалось подтвердить? Или – опровергнуть?
– Это сложный вопрос, молодой человек, и ваш довольно игривый тон…
– Извините. К неизведанному я отношусь с почтением, но в жизни руководствуюсь мудростью Сираховой: «Что дано тебе, о том размышляй, ибо не нужно тебе то, что сокрыто».
– Наверное, это самый разумный подход. Тем не менее я доктор физико-математических наук и философии.
– Сложить вместе – получится метафизика.