Олег прикрыл глаза, а в голове заклубилась мелодия... «Давайте негромко, давайте вполголоса, давайте простимся светло...» А потом – другая мелодия и еще одна... И то, что началось полтора года назад и закончилось так скверно, теперь казалось чем-то вымышленным, нереальным, мнимым и в то же время виделось столь рельефно и ярко, словно произошло вчера... Чем все кончилось? Бесцветной фразой, сказанной бесцветным голосом: «Мир не изменился. Добрые дела наказуемы». И – вспышкой боли, отправившей его сознание в черный омут небытия.
Но это было потом. А что было сначала? Сначала была песня:
...Недавно гостил я в чудесной стране -
Там плещутся рифы в янтарной волне,
В тенистых садах там застыли века
И цвета фламинго плывут облака.
В холмах изумрудных сверкает река,
Как сказка прекрасна, как сон глубока.
И хочется ей до блестящей луны
Достать золотистою пеной волны.
Меня ты поймешь – лучше страны не найдешь... [19]
...Она звучала в стенах крохотной захламленной московской гостинки, а за окнами тогда плыл февраль, промозглый, слякотный, а он пил неделю и другую, пытаясь смыть с души эту скользкую слякоть, и, когда бренди уже застилало сознание горячей мягкой волной, он нажимал клавишу кассетника и в который раз крутил эту песню. А потом – засыпал. И ему снилось море.
Он не выходил из дома почти месяц. И не хотелось ему никуда выходить, потому что и возвращаться было некуда. Та, что была женой, ушла, и время ушло, а он все перебирал в памяти картинки давней-давней осени и ждал, что она вернется... И вспоминался другой февраль, давний, когда огонь свечи согревал их ночами...
В этой комнате бродит февраль -
Так заснеженно и одиноко,
И степная ямщицкая даль
Тихо спит у ночного порога.
Зелень длинных кошачьих зрачков,
Волновой перелив перламутра...
Звон утерянных кем-то подков
Замирает в мерцании утра.
Серебреные сумерки снов
Обращают в реальность виденья,
И прощается глупость грехов
Благосклонным кивком Провиденья.
И степная ямщицкая даль
Тихо спит у ночного порога...
В этой комнате бродит февраль -
Для меня, для тебя и для Бога. [20]
...Понимание пришло потом. Оно было простым, словно авторская ремарка в романе: «Они жили душа в душу, пока их представления о счастье не разошлись настолько, что стали противоречить друг другу».
Оставалось только мечтать.
Мечтать о той самой стране – далекой, как чужая галактика, и несбыточной, как полет.
Когда Данилову позвонили и сказали название страны, он не удивился, а только решил для себя: это там. «В холмах изумрудных сверкает река, как сказка прекрасна, как сон глубока...»
А сначала был звонок от Сашки Зуброва. Голос его был весел, бодр, и Данилову тоже вдруг стало весело и совершенно спокойно. Вернее, не так: ему стало надежно. Зубров был из того времени и тех мест, где отношения были просты и надежны. Иначе было не выжить.
И еще Данилову тогда подумалось, что он просто не вписывается в эту новую Москву и строить отношения с ее новыми хозяйчиками тоже ни к чему.
Неискренность, привычная лживость, алчность, лицемерие, хамство – все эти черты выбившихся из чертополоха «новых русских» стали для многих приемлемыми, а целеустремленная молодежь перенимала их не только без брезгливости, но с удовольствием. И если даже он не вернется в Москву никогда, что потеряет?
Ничего. Ровным счетом ничего.
Серую, неприветливую столицу он даже перестал замечать, и все время, пока готовились бумаги и проходили собеседования, бродил по ней неприкаянным чужаком и уехал, так ни с кем и не попрощавшись: редкие друзья были слишком разбросаны, чтобы он мог их собрать. Просто напился в каком-то кабачке-подвальчике, ушел трезвым, уснул... Сначала ему снилась Москва. Но не теперешняя, а такая, какой была в его детстве: полная веселых и добрых людей, зелени скверов, газировки, разноцветных шариков мороженого... Он спал, видел сон и знал, что это сон. А потом ему снилась Африка. И тоже не настоящая, а та, какую он видел в снах пятилетним мальчишкой: темень, душная жара, черный глинистый берег, обрыв, по которому жирно стекала вода и по которому он скользил вниз...
...Турбины самолета заунывно выли, Данилов сидел в кресле лайнера и ни о чем не думал. Жалеть в прошлом ему было уже нечего: все, что этого стоило, он уже отжалел. Впереди... Да и какая разница, что там впереди? Он закрыл глаза и попытался заснуть.
...Там ночи обольстительны и жарки,
Сияют берега и города,
Там не был и не будешь никогда,
Но там танцуют вещие весталки,
Там звон оков забыт, как звон клинков,
Там девушки доверчиво красивы
И теплые ласкаются приливы
В лагунах из плавучих облаков... [21]
– Жизнь – как туннель, – вывел Данилова из навязчивой дремоты скрипучий, кажущийся простуженным баритон. – Бредешь, кругом темно, и ждешь, ждешь...
Будет свет, будет отдых, будет зелень травы и прохладная синева лагуны, будет красивая девушка, жаркое солнце, и сам ты – еще здоров и молод... И ты бредешь в этом туннеле, вдыхая ядовитые испарения и смрад, блуждая взглядом по сомкнувшимся вокруг бетонным стенам, и видишь только грязные потеки на них. И хочешь убежать. А бежать-то, собственно, и некуда.
Крупный мужчина лет около шестидесяти в соседнем кресле был пьян и сосредоточен. Он подливал в свой стаканчик баснословно дорогой коньяк из плоской бутылочки; спросил Данилова:
– Не желаете? Олег кивнул:
– Почему нет?
– За знакомство! – Мужчина приподнял бокал. – Павел Бутурлин. – Испытующе посмотрел на Данилова, криво улыбнулся:
– Можно проще – Пал Палыч.
– Олег Данилов. Можно проще: Олег Владимирович. – Улыбнулся и мелкими глотками выпил коньяк. Ощутил изысканное послевкусие, сдержанно похвалил:
– Отменный.
– Да уж, французы что умеют, то делают исключительно. В Испанию по делам или на отдых?
– Да как получится.
Бутурлин лишь понимающе кивнул.
Летел Данилов первым классом; костюм его был не из дешевых, на запястье – «брегет» в платиновом корпусе: все с пожелания нового работодателя, которого Данилов в глаза не видел. Другими словами, это была спецодежда, и она должна была соответствовать той работе, на которую Данилова пригласили. Вернее, это была даже не одежда; новые времена рождают и новые понятия. Это был прикид.