Олег бил очередями, но стало совсем скверно: с полдюжины «духов» подобрались уже на расстояние броска, затаились за осколками камней и — секли кинжальным огнем, не давая высунуться. Олег болезненно морщился и — шкурой чувствовал, как под прикрытием этого огня подползают остальные. Сколько их?
Двадцать пять? Тридцать? Пятьдесят? Какая мертвым разница.
— Давай, Леший! Работай!
Лешаков швырял гранаты как на смотру. Спокойно, хладнокровно, глянув в щель между камнями и наметив цель, сдергивал кольцо, отсчитывал ведомое только ему одному количество секунд и — бросал лимонку красивым навесом — сильно и точно.
Ребята укрылись за каменным бруствером. Лимонки разрывались, не долетая метра до земли, поливая затаившихся за камнями «духов» убийственным раскаленным металлом. Атака захлебывалась.
— А теперь, пацаны, — по дальним! Вертушки идут! Патроны не жалеть! — скомандовал Серега Кравцов, и они ударили разом из шести стволов длинными, бесконечными очередями. Духи побежали вниз по склону. Они тоже слышали вертолетный гул. Догонные пули срезали коричневые фигурки, но никто не пытался залечь, чтобы укрыться от очередей: на открытом пространстве под вертушками шансов у них не осталось бы совсем.
А потом — словно раскаленное небо рухнуло на землю лавиной огня...
Ночевали в расположении танковой части. Брони здесь было больше, чем людей. Эту ночь можно было выспаться. А Леший — куда-то исчез. Объявился он под утро. Чуть хмельной, вздернутый — то ли азартом, то ли дозой...
— Ты где был, Леший? — сонно спросил его Гринев.
— Гулял:
— Взгляд его был шалым. Усмехнулся криво:
— Тут кишлак один в километре. Выкормыши Мансура. Вечером по ним летуны работали. Ну мы и решили прокатиться, посмотреть, что да как.
— И — что? Леший бросил рядом с собой баул.
— Да так. Барахло разное. В хозяйстве и веревочка сгодится.
Гринев бросил взгляд на подсумки: автоматные рожки Лешего были пусты. Тот перехватил взгляд Гринева, ухмыльнулся, пнув баул:
— Поделиться?
— Нет, — жестко ответил Олег, отвернулся.
— Зря ты. Мертвым оно к чему? Ни к чему.
...Силуэт стоящего в пяти шагах мужчины проявлялся медленно, наплывал, словно из серого, удушливого тумана. Прямо в лицо Гриневу смотрел зрачок пистолетного ствола. Олег сглотнул, стараясь протолкнуть в горло горький шершавый комок. Закашлялся. Спросил:
— За сколько ты меня продал, Леший? Или тебя лучше называть... Ален?
— К чему тебе знать, Медведь? Ни к чему.
Олег сидел закрыв лицо руками. Ноги его были спутаны скотчем, Леший сидел на расстоянии пяти метров, держа в расслабленной правой руке «Макаров». Ствол был направлен Гриневу в живот.
— Почему, Леший? — тихо спросил Олег.
— Ты знаешь, о чем я только что вспомнил, Медведь?
— О бое.
— Да. И о том, что было после. Это был наш единственный серьезный бой в горах. За два дня до выхода. В котором мы едва не загнулись. А четверо ребят — загнулись. Но я даже не помню их имен. Словно их и не было никогда. — Лешаков усмехнулся криво, вытянул из пачки сигарету, спросил Гринева:
— Будешь?
— Нет. — Олег жестко свел губы.
— Ты всегда был чистоплюем, Медведь. Что это сейчас решает? Для тебя, для меня, для жизни вообще? Через несколько минут ты умрешь. И не потому, что я — злой, а ты — добрый. Просто жизнь такая. — Лешаков прикурил, затянулся:
— Из тех ребят, загнувшихся на высотке, я запомнил только того, в конопушках. Он был дурноватый, зубы у него были гнилые, ржал всегда невпопад и все время вспоминал какую-то грудастую шлюшку, которую он пер на проводах — на общажной койке... Какой он был? Добрый? Злой? И кем бы стал, если бы выжил тогда? Бандитом?
Работягой? Пьяницей? Торгашом? Прапорщиком? Кто теперь скажет? Кто теперь скажет, кем стали бы те, в коричневых халатах и наших армейских бушлатах, несшиеся вниз по склону? Или тот пацанчик — ему было лет пятнадцать, не больше, которого прошило осколками гранаты, которую бросил я? Прошило в решето, в сито... Кем стал бы он? Муллой? Наркоторговцем? Наемником?
— Тогда была война.
— Война всегда. Всегда. И нет в ней победителей. Потому что погибают все.
Рано или поздно. А потому — жизнь хочется прожить послаще. А не ишачить согнувшись на кого-то... Ты помнишь, у меня была истерика там, в окопе. И знаешь, что мне представилось вдруг? Что это я и есть — и сущее, и истина, и бог! И те горы, что были вокруг, и то небо, что над нами, и те «духи», что карабкались на нас, и вы все — все это мое создание, мое воображение, мое...
Вот только пули были чужими и чуждыми, и я вдруг понял, что, если одна из них разобьет мне голову... я не просто останусь лежать бесчувственным и бездвижным, нет! Пропадет и исчезнет небо, горы, и — весь бесконечный мир, какого я не видел никогда, но которым могу владеть, пока жив! И что мне до всех, если не будет меня — не будет для меня ни воды, ни хмеля, ни девчонок, жаждущих моей ласки, ни океанов, жаждущих купать меня в своих водах, ни звезд, жаждущих светить мне! Ничего не будет! И все это я — увидел! почувствовал! понял! — в единый миг! И ты — хлестнул меня по щекам, будто ангел, и сказал то, что я думал: убивай, иначе убьют тебя! Работай! И я — убивал! Работал! Спокойно, деловито, и не было во мне страха, потому что именно тогда я понял — пока я убиваю, сам я — бессмертен! Потому что шлю смерть другим! — В две затяжки Леший спалил сигарету, прикурил другую:
— Ты спросил — «почему»? Тогда слушай, не морщись. Знаешь, что было потом? Ночью мы пошли в кишлак. Небольшой такой кишлачок, откуда все мужчины сбежали накануне вечером — то ли к шаху Мансуру, то ли от него — какая разница! Богом забытый кишлачок... мирных, нищих декхан, которые ничего не выращивали, кроме опийного мака...
Мы были обкурены и неслись в ночь на бронике — пес его знает зачем, а когда примчались, разбудили каких-то женщин и потребовали ханки и анаши, а какой-то пацанчик кинулся на нас со стволом, и кто-то перерубил его очередью, и — это было только начало... А что было, когда я вернулся в Союз? Папашка мой приказал долго жить, мать кинулась по его знакомым — меня устраивать и — что?
Никому я был не интересен. И не важен. Никто не желал пальцем о палец ударить, чтобы мне помочь.
Я поступил в Бауманский на самую профилирующую специальность. Связь. А жить становилось все труднее. Мать привыкла жить за отцом, накоплений у нас особых не осталось... А я бродил вечерами мимо разноцветных палаточек, и денег у меня не было ни на что, даже на вшивую колу! И я сколотил из пацанов, как теперь говорят, бригаду. Вот только на стрелки и прочие увеселения ходить не собирался. Ребятки все были почти домашние, нигде не засвеченные. Но они были голодные и оттого — злые. А я злым не был. Я уже знал: таков мир. Или гнешь ты, или — гнут тебя. Я смотрел вполглаза на растущих рэкетиров и — думал.