— Умная ты баба, Ксюша. Стало быть, прав Пушкин в сказке про старуху и разбитое корыто… Я, собственно, так и думал всегда. “Ненасытимы глаза человеческие…”
— Ненасытимы глаза человеческие, — повторила задумчиво Ксения.
— Слушай, Ксюш, вон за соседним столиком человек сидит. Да-да, спиной к нам. С красавицей…
— Я знаю ее, это бывшая жена Корысного. Ну и что?
— Человек этот страшно на Прозорова похож. Недавно пили с ним… Пойти спросить, не брат ли? Близнец просто. Только тот с бородкой был… Сбрил, может…
— Не подходи, Витя. Видишь, как они разговором заняты. Наверняка, о деньгах говорят. Теперь все только о деньгах и говорят…
Прозоров специально сел спиной к Верещагину. Конечно, он сменил свою внешность, но все-таки художник мог его узнать. А Ивану Васильевичу теперь было вовсе не до посторонних пустых разговоров.
В ресторане по всем углам навешаны были колонки и в них гремела разбитная музыка, хрипловатый баритончик пел песню о какой-то братве, о море, о прощании, о Надюхе…
— Что, неужели же нет никакой надежды? — севшим голосом спросил Прозоров и тоскливо оглянулся.
Ресторан, ярко освещенный, качался и плыл в жарком мареве, все кругом гомонило на разные лады, взвизгивало, постукивало ножами и вилками по тарелкам, радостно скалилось, толпилось, а затем как-то внезапно стихло и стало крениться набок.
— Прозоров, ну что же ты? У тебя глаза влажные?.. Да быть такого не может! Не плачь, милый мой… — Ада тихо гладила его по руке сухой горячей ладонью. — Ах, да успокойся же наконец, мужик называется… Не ожидала я от тебя. Уж на что я баба, и то, как видишь… А немцы не виноваты, они все сделали, что смогли. По крайней мере, это приостановили. И вообще, вспомни как здорово мы провели там время! Налей-ка мне лучше шампанского, гулять так гулять…
Прозоров встал, крепко-крепко стиснул зубы, сдерживая рвущуюся из груди судорогу. У стойки взял бутылку шампанского, шоколадку, подумав, прихватил еще бутылку коньку, после вернулся к столу, мельком взглянув на Верещагина, который в этот момент как раз пил свою рюмку, запрокинув голову. Иван Васильевич скрутил пробку на коньячной бутылке, затем принялся откупоривать шампанское…
— А если… — начал он, но продолжить не смог, снова перехватило горло.
— Успокойся, милый Прозоров, — издалека отозвалась Ада. — Ты мне делаешь больно. Очень больно, Прозоров…
— Хорошо, хорошо, Ада, — Прозоров прокашлялся. — Сейчас, сейчас… Вот тебе шампанское. А я лучше коньяк…
— Знаешь что, Прозоров, — сказала Ада строго. — Простые люди говорят, что когда человек вырастит какое-нибудь домашнее животное, ну, овцу там, теленка, и когда приходит пора его резать, то хозяин ни в коем случае не должен жалеть это животное. Даже курицу. Чем больше он жалеет, тем больнее животному…
— К чему ты это?
— Ты знаешь, к чему… Так что не жалей…
— Хорошо, не будем больше об этом, — покорно пообещал Прозоров и немедленно обещание нарушил. — Ада, у нас тьма денег, мы снова поедем за границу… Бог с ними, с немцами этими… Может, в Японии есть какие-нибудь клиники, наверняка даже есть… Уж японцы-то… — И осекся, увидев ее внезапно испуганный взгляд, направленный поверх его головы.
— Дама танцует? — раздался за спиной развязный голосок и, обернувшись, Прозоров обнаружил у себя за спиной ухмыляющуюся гнусную рожу. Слишком знакомую ему рожу, уж он-то насмотрелся их в своей жизни. Он знал это общее выражение хамского превосходства, наглой самоуверенности, тупого презрения. Знал он и то, как моментально до неузнаваемости преображается такая рожа, как мгновенно слетает с нее эта приобретенная спесь и самодовольство, когда неожиданно сунешь ей в самый нос ствол, как начинает она блеять бараньим голосом. “Дядя, не надо…”
— Нет, молодой человек, дама, к сожалению с вами не танцует, — сказал он и снова обернулся к Аде.
— Ну, ладно, дядя, — угрозливо пообещал голосок и удалился.
— Как же так получается, Ада, — горестно сказал Прозоров. — Я столько уничтожил этой швали, но все они — мелочевка, все “шестерки”, все — расходный, как они сами выражаются, матерьял… Ну ладно, Колдунова я сдал органам, но Колдунов уже сама по себе вымирающая порода… А тут добрался, наконец-то, до корня зла, пусть не до главного корня зла, но все-таки… И ты же мне не дала это сделать! Я ведь почти перед дверью стоял у этого Урвачева, я глушитель уже навинтил, и ты меня не пустила… Я не понимаю тебя. Он твою жизнь стоптал, и не заметил даже, он жировать будет, он учить будет всех демократии и честности, он будет простодушных и доверчивых дурить, похохатывая про себя, он на телевидении будет маячить с честными глазами, подонок… И ты же его спасаешь!
— Милый Прозоров, — сказала Ада. — Что мне теперь до этого Урвачева? Пусть собирает угли на свою голову… Не он, так другой… Обещай мне лучше — не бросать меня до самой смерти. Будь не рядом, ни в коем случае не рядом… но неподалеку. Когда будешь хоронить меня, в лицо мне не заглядывай. А потом, как мы с тобой и уговаривались, ты идешь в Оптину пустынь. Ты ведь разбойник, Прозоров… Тебе туда и нужно, ведь пустынь эту основал именно разбойник. И звали его Опта… Он в конце жизни раскаялся.
— Но я-то не раскаялся…
— Все равно иди. Ну хотя бы ради меня… Обещай. А там как уж получится.
— Дядя, — раздался за спиной у Прозорова все тот же проклятый голосок, и Прозоров почувствовал, как на голову ему льется что-то холодное и липкое…
Зверский хохот раздался за соседним столом.
В ту минуту, когда на голову Прозорова лился томатный сок, к сияющему подъезду ресторана подкатила кавалькада из трех лимузинов. Впереди — прекрасно сохранившаяся “Победа” вишневого цвета, за нею — неприметные “Тойота” и “Фольксваген”. Из “Победы” с кряхтением выбрался подтянутый старик в добротном бостоновом костюме, бериевской шляпе и в белых бурках, какие носило во времена репрессий лагерное начальство. Из иномарок вышли двое парней в дубленках, один из которых тотчас обрушил поток брани на приятеля:
— Ты, Сашок, падла, меня на площади подрезал! Надо было въехать тебе в задницу…
— Ты когда права-то получил, Петруха? Ты чё гонишь тут? Тащится, как проститутка…
— Тихо, тихо, парни, — урезонил старик. — Без базара. Место культурное, а вы тут собачитесь…
— Ты сам видел, Прохор Кузьмич, как он меня на площади подрезал. Я чуть в тумбу не врезался!
— Ша, братцы! Праздник у нас, день отдыха… И так без выходных вкалываем, так вы еще и отдых портите…
Прохор Кузьмич степенно взошел по ступенькам, потупал бурками по решетке, сбивая снег, затем поздоровался за руку со стоящим у распахнутых дверей швейцаром. Швейцар с почтением снял фуражку с лакированным козырьком и желтой тульей.
— Здравствуй, Прохор Кузьмич!
— Вечер добрый, Игнат Матвеевич, — профессионально оглядывая бодрую фигуру швейцара, поздоровался Прохор Кузьмич. — Рад видеть в добром здравии.