– Ну да… – уныло подтвердил Семушкин. – Время – лекарь… перемена обстановки… Слушай, а дело-то закрыли?
– Какое?
– С аварией… Все-таки – гибель…
– Ну… По показаниям наезд совершила она, а причина смерти – инсульт. Прорвался сосуд с тонкой стенкой. Отчего – неясно. То ли… Ясно, конечно! – закончил Ракитин со злой убежденностью. – Из-за меня все…
– Саня… брось, не казнись. – Семушкин поднялся, положил руку ему на плечо. – Это – случай. Несчастный, дурацкий… Давай вот разберемся: ты пьян был? Нет. Или надо, чтобы строго по правилам, чтобы как стеклышко? Но и стеклышко порой вдребезги… Судьба это!
– Ты себе веришь? – повернулся к нему Ракитин.
– Конечно, какие вопросы?
– Есть вопрос. – Ракитин сгорбил плечи. Сплел пальцы вокруг колена. – Относительно Испании. Если надо тебе туда позарез – откажусь. И снимем вопрос окончательно.
– Саня, не сходи с ума.
– Извини…
От Ракитина Семушкин вернулся молчаливым и грозно-задумчивым.
– Ну как он там? – поинтересовалась Тася. – Едет?
– Говорит… необходимо развеяться, – пожал плечами Григорий.
– К Ритке Лесиной не наведывается? – Тася отклеивала перед зеркалом ресницы. – За утешениями? За утехами, вернее?
– Я в грязном белье не копаюсь, – проронил Семушкин высокомерно. – Моя пижама где, кстати?
– В шкафу. – Она закусила губу. Сказала медленно: – Значит, выкрутился твой приятель. От ответственности ушел… Жена? Новую найдет, не привыкать…
– Ладно тебе, – вяло возразил Семушкин. – Не так и просто ему… Спать давай. На работу завтра.
– Спать ты любитель! – согласилась Тася, в сердцах тряхнув серьгой – вторую она успела снять. – И большой любитель! – Затем как бы в задумчивости произнесла: – С квартирой как быть? Пять тысяч долларов долга по всем этим взяткам… Кредит – до Нового года. Раздеты камнем…
– Ну а при чем здесь Сашка? – спросил Семушкин раздраженно.
– Сашка ни при чем… А вот если бы в Испанию поехал ты…
– Если бы, если бы! – подскочил Семушкин. – Ну… я понимаю тебя! А что делать? Сказать ему в лоб: откажись, мол, а то деньги мне нужны, а ты – того, обойдешься? Или, – продолжил потухшим голосом, – звонить, сообщать кому следует, что пересели они тогда? Где, мол, наказание виновного?..
– Пора спать, – твердо оборвала его Тася.
Григорий посмотрел на жену. И сник.
Вот так и всегда… Он сказал, и дело теперь за ней… И будет так всегда. И не уйти, не порвать ему с этой женщиной, как бы ни старался, – с чужой, нелюбимой, но подчинившей его навек.
Дочь ответственного начальничка… Вот весь секрет брака. Где только теперь ответственный начальник, сметенный бурями перестроек и прочих реформ новейшей истории?.. Ау! А вот дочь его здесь, рядом.
Искоса вгляделся в ее напряженное лицо – кукольное, неживое, давно утратившее ту смазливость, которой он некогда оправдывал женитьбу, – дескать, ничего, симпатичная, остальное приложится… Нарисованное лицо.
Выщипанные брови с симметричными линиями изгибов, крем на дрябловатой коже шеи и щек, блеклые без спасительной помады губы и такие же блеклые глаза – пустые и круглые. А завтра, подведенные тенями, тушью, под пластиковой сенью ресниц, они лживо и очаровательно изменятся – будут томны, доброжелательны…
Он машинально переложил подушку, уставился на красивый импортный узор наволочки. И понял: все, пропал. Не уйти, не вырваться. А почему? Детей нет – она упрямилась: мол, вначале – карьера, квартира, устроение быта; а теперь поздно, не может… Впрочем, зачем они, дети? Неразбериха, грязь, беспорядок…
Влип. Привык. К волевой Тасе, безоговорочному ее главенству, к ухоженности, бездумию, к себе – каким стал…
– Спать! – Она погасила ночник, являвший собой бронзового воина, одной рукой придерживавшего взмыленного коня, а другой, вместо меча, вздымавшего клеть с электролампой в застеклении. Отвернулась к стене. Потом внезапно приподнялась, поцеловала Семушкина в лоб и вновь улеглась на место.
Однако Григорию не спалось. Он встал, принял снотворное, затем вновь улегся, но сон по-прежнему не шел, и, ворочаясь в темноте, он безуспешно подминал поудобнее выскальзывающую из-под головы компактную поролоновую подушку, благотворно влияющую, согласно заверениям рекламы, на шейный отдел позвоночника и обеспечивающую здоровый сон.
Внезапно, словно бы извне снизошедшим откровением вспыхнуло: «Совесть!»
Может… она? В ней дело? Но помилуйте, он-то при чем? Не он же развел эту грязь, доносы… Он жертва! Обстоятельств, Таськи проклятой…
Чувствуя, что никакого действия снотворное не оказывает, он снова сходил на кухню, проглотил еще одну таблетку, а после, подогнув под себя ноги и закутавшись в простыню, уселся на кровати в позе медитирующего йога, впав в тяжкое раздумье.
«В конце концов жизнь – борьба, – текли размышления. – Вольная, классическая, карате – вперемешку. Заметим – за материальные блага. И неземное блаженство – оно тоже, между прочим, из области материи… Поскольку говорят о нем в приложении к определенным вещам и штучкам».
Замерев в темноте, настороженно покосился в сторону супруги, прислушался к ее дыханию – Тася не спала.
Семушкин знал наверняка – не спала, как знал и то, о чем она сейчас думает, перебирая и взвешивая его слова…
И до ломоты в висках смыкал веки, преследуемый воспоминанием об увиденном как-то в бумагах жены анонимном конверте с адресом места работы покойной теперь Людмилы…
Тогда он промолчал, струсил. Промолчит и сегодня. Да и. стоит ли говорить что-либо? Стоит ли противостоять тому, без чего он уже не он?
Влип.
Некий незримый наблюдатель, чье присутствие Григорий чувствовал столь же отчетливо, как и читал его мысли, с брезгливой насмешкой взирая на него, думал сейчас о нелепой муке сознания собственной алчности и раскаяния в ней, о неотвязном страхе потерять либо себя, либо нажитое…
Но от этого невидимого мудрого существа, знавшего каждое движение его души и существовавшего как бы извне, Григорий предпочел отмежеваться, погрузившись в колодец одинокой интимной отрешенности.
«Я – несчастнейший из людей», – выбравшись из пустоты колодца, заключил он неожиданно, чувствуя пощипывание в носу и неудержно навернувшиеся слезы.
После чего припал к подушке – и заснул.
Какие сны снились Семушкину в ту ночь на излете к рассвету, неизвестно, но проснулся он грустным.
К Москве Астатти начал уже потихонечку привыкать. Странный, аляповатый город, такой удивительно разный в многоликости архитектурной и, главное, – человеческой, причем даже не внешней, а потаенной, заключавшейся в том многообразии типов, характеров и судеб, что поражали его нередкой противоположностью своих индивидуальностей и раздробленностью устремлений. Еще нигде ему не доводилось видеть столь разных людей. Может, как думалось Полу, причиной тому была тяжкая плита коммунистической идеологии, под гнетом которой, деформируясь каждый по-своему в личностном поиске истины, люди вырабатывали собственные ценности в мировоззрении, далеком от каких-либо стандартов. А потому трудно было найти здесь приверженцев критериев как чисто западных, так и восточных. Как понял Астатти, религия коммунизма – этой социальной асимптоты – уже давно утратила главенство над умами и перед своим окончательным крахом носила характер чисто обрядовый, но, рухнув, не обрела замены, и общество мало-помалу склонялось перед идолом золотого тельца, который извечно существовал вне конкуренции во всех временах, ибо, в отличие от религий, идей и учений, был прост и незыблем и с ног на голову не ставился никакими усилиями.