— Я не боюсь, что ты начнешь названивать в Эф-би-ай, — холодно произнес он. — Во-первых, ты знаешь нас… Во-вторых, у тебя есть собственные общечеловеческие ценности… и рисковать ими ты никогда не станешь…
Я поднялся в квартиру.
Маман и Ингред готовили ужин. На столе горели свечи. Папаня предавался распитию пива.
Я взял дискету и спустился с ней вниз.
— Вот, возьмите…
Он принял ее, небрежно сунув во внутренний карман пиджака. Постоял, задумчиво покусывая губы. Наконец произнес:
— Ну, прощай. Правда, руки тебе не подам, не обессудь.
— Может, оно и к лучшему, — ответил я. — Иногда тебе протягивают руку, и, пожимая ее, ты обречен протянуть ноги… Прощайте, Михаил Александрович!
Осенью одна тысяча девятьсот девяносто пятого года, получив очередной отпуск, я улетал с законной женой Ингред в Берлин, оставив квартиру в Куинсе на попечение мамы.
Вылет задерживался, мы бесцельно шатались по зданию аэропорта, навещая то бар, то ресторан, но вот, наконец объявили посадку, и мы прошли в самолет.
Со взлетом тем не менее пилоты не спешили; стюардессы, разнося лимонад, объясняли публике, что на терминале возникли некоторые технические затруднения, однако вот-вот, и мы тронемся через океан в Европу.
Тем временем в проходе появились полицейские, в чьем плотном сопровождении, выставив впереди себя закованные в наручники кисти рук, на воздушное судно проследовал молодой человек с продувной физиономией, курчавыми взлохмаченными волосами и в очках, одно стекло в которых было треснутым. Одного взгляда на человека мне было достаточно, чтобы признать в нем бывшего российского соотечественника.
Полицейские усадили его на свободное место, с края прохода, неподалеку от меня.
— Снимайте браслеты, волки смрадные, — услышал я родную речь.
Полицейские расстегнули наручники и удалились, предоставив пленнику относительную свободу.
Вскоре загудели, прогреваясь, движки — «боинг» готовился к взлету.
— Эх, выпить бы!.. — мечтательно и горько изрек соотечественник, оглядывая, крутя головой, потолок воздушного судна. Затем обратился ко мне на ломаном английском: — Мистер… прошу прощения… здесь пиво дают?
— У меня есть виски, браток, — отозвался по-русски я. — Налить?
— Какие вопросы, кореш?!
Я вытащил из портфеля бутылку, уловив напряженный взор Ингред.
— Ты чего? — спросил я ее.
— Ничего… Твоя компания, сразу видно… Родственная душа…
— А ну тебя, зануда!
Я попросил у стюардессы стаканы.
— И за что тебя, если не секрет? — спросил соотечественника не без сочувствия.
— Производство фальшивых бабок, — охотно поделился курчавый человек. — Кстати, Федя…
— Кстати, Толя, — представился я. — А почему депортируют в Германию?
— А там и есть производство, — поведал он. — Здесь так, распространение, на чем и сгорели. А срок будем мотать в Европе… Такие дела.
— Кислые дела, — заметил я, поднимая стаканчик.
— Мерзопакостнейшие! — с тоской подтвердил Федя. — Тем более у меня тут, в Штатах, полтинник нормальных «бабок» под камнем зарыт…
Шум двигателей внезапно оборвался. В динамике прозвучал голос пилота:
«Мы очень сожалеем… Взлет отложен на час… Поломка компьютера на терминале… Просим покинуть самолет и пройти в зал ожидания…»
Публика, недовольно ворча, начала подниматься с мест.
Федя, судорожно глотнув виски, на мгновение замер, подобравшись, после, встав с кресла, пригнулся и, бегая по сторонам настороженными глазками, спешно начал пробираться к выходу, прячась за спинами пассажиров.
Мы вновь очутились в здании аэропорта.
Я осмотрелся, ища глазами соотечественника. И увидел его: Федя стоял, озираясь потерянно и счастливо на фоне пестро снующей толпы.
Узрев меня, он поднял руку, победно воздев в воздух сжатый кулак, и — озарился восторженной улыбкой.
Толпа сомкнулась, укрыв его в своем многолюдном мельтешении, и тут за рукав меня дернула Ингред, с ехидцей заметив:
— И где же ваши принципы, господин полицейский? Вы только что дали уйти из рук правосудия опасному преступнику!
— Да таких опасных… пол-России, — отозвался я. — И потом… есть определенные правила определенной игры, нарушать которые — грех.
— Да потому что… ты сам такой, — отмахнулась она. — Как ты говорил?.. Ворон ворону глаз не клюет? Так, кажется?
— Это мудрость великого русского народа, — ответил я. — Основанная, вероятно, на долгих и пристальных орнитологических наблюдениях.
На второй день своего пребывания в Берлине, после скучнейших визитов к благочестивым родителям Ингред и ритуальных приемов в окружении ее друзей, я , отлучившись из дому, поехал по известному мне адресу в западную часть города, где, руководствуясь информацией из голубенькой дискеты, завещанной Олегом, достал из тайника, устроенного в старинной кладке речного моста, коробочку с двумя сейфовыми ключами.
Через полчаса я уже стоял в хранилище банка, изымая из депозитной ячейки небольшой, но увеситый портфельчик.
Открыв портфельчик, я увидел плотные пачки денежных купюр… Олегово наследство.
Нужно ли мне было оно? Ну да, деньги, полезная штука… Смазочный материал для острых углов бытия.
Эти углы очень часто мне удавалось проскакивать без царапин и ран, будучи бездомным и нищим, и, может, поэтому не испытывал я никакой особенной радости от пачек столь обожаемой многими твердой валютной массы, уповая вовсе не на них, а на себя и высшие силы, покуда благосклонные ко мне.
Тем более каким-то вторым сознанием я грустно и тяжко постигал, что и эти деньги, и кажущаяся сегодняшняя безмятежность моего бытия наверняка ненадолго, и предчувствие перемен в судьбе остро тревожило меня своей обязательной неотвратимостью.
Отчего же возникло это саднящее предчувствие?
Я не знал ответа… Может быть, весь мир, катящийся к своему величайшему потрясению, в котором я отчего-то не сомневался, был тому виной и причиной. И будущее виделось мне грозным и темным. А нынешнее — кратким счастливым привалом для солдата.
И не более того.
Из банка я направился в Карлсхорст. Просто так. На могилы моей памяти.
К тому же в настоящее время, по идее, я был бы должен демобилизовываться из конвойных войск в некую навсегда не состоявшуюся для меня российскую действительность.
Здания, где находился склад Изи и квартира незабвенного армейского сантехника Валеры, давно реконструировались, в них жили какие-то люди, и, бродя по местам своей боевой славы, под знакомыми окнами, я горько воскрешал былое в своих воспоминаниях об ушедшем времени, едко, как слезоточивый газ, бередивших душу…