Мы знаем, что в среде Романовых было немало людей, которые были неуравновешенными и душевнобольными. Но мы знаем и другое, мы знаем, что с исторической точки зрения все дворянство является совершенной ненормальностью, что это отживший класс, что это больной нарыв на теле народа, который должен быть срезан. Ваш приговор обязан этот нарыв срезать. А все бароны, где бы они ни были, должны знать, что их постигнет участь барона Унгерна! — под бурные аплодисменты и одобрительный гул толпы закончил Ярославский.
Умница Боголюбов, которому вменили в обязанность защищать барона, прекрасно понимал суть происходящего и свою речь построил не на защите Унгерна, а на подыгрывании обвинительному запалу как публики, так и членов трибунала.
— И судебное следствие, и обвинитель совершенно правильно отметили, — начал он, — что Унгерн, как политический деятель, абсолютно ничего собой не представляет. Он — ничтожество. Его больной фанатизм, подогреваемый религиозномистическими представлениями о добре и зле, подвигнул барона на целый ряд ужасных убийств, причем при посредстве своих соратников.
Можно ли представить, чтобы нормальный человек мог сотворить такую бездну ужасов?! Конечно, нет. Если мы, далекие от науки и медицины люди, присмотримся к подсудимому, то мы увидим, что на скамье сидит плохой представитель так называемой аристократии, извращенный психологически человек, которого общество в свое время не сумело изъять из обращения.
Подсудимый Унгерн есть больной продукт больного общества. Его психика, его деяния есть тяжелые последствия проклятого рабского многовековья. Со всем этим он предстал перед вами в ожидании мудрого и справедливого приговора.
Но я бы сказал, что для такого человека, как Унгерн, расстрел, мгновенная смерть, будут самым легким концом его страданий. Это будет похоже на то сострадание, которое мы оказываем больному животному, добивая его. В этом отношении барон Унгерн с радостью примет наше милосердие. Правильнее было бы не лишать Унгерна жизни, а заставить его в изолированном каземате вспоминать об ужасах, которые он творил, — под возмущенный свист и топот закончил Боголюбов.
Сразу после этого председательствующий предоставил последнее слово Унгерну.
Барон резко поднялся, вскинул голову, размашистым театральным жестом запахнул свой желтый халат, зверинозатравленным взглядом окинул зал и, яростно играя желваками, прошипел:
— Мне нечего сказать.
После короткого совещания трибунал огласил приговор: «Барона Унгерна подвергнуть высшей мере наказания — расстрелять. Приговор окончательный и ни в каком порядке обжалованию не подлежит».
В тот же день приговор был приведен в исполнение.
По большому счету, на этом можно было бы поставить точку и обойтись без комментариев. Надеюсь, что после всего того, что читатели узнали об Унгерне, никому и в голову не придет, что этот кровавый маньяк соответствует образу «невинно пострадавшего борца за святое русское дело». Надеюсь также и на то, что каждому здравомыслящему человеку теперь ясно, что представляют собой люди, которые хотели бы иметь силуэт кровавого барона на своем знамени.
Остается только добавить, что запрос депутата, с которого я начал свой рассказ, прошел по всем инстанциям и добрался до Новосибирска, где девяносто лет назад рассматривалось дело Унгерна. И вот какой оттуда пришел ответ: «Новосибирский областной суд, рассмотрев материалы в отношении Унгерна, в реабилитации отказал».
Таким образом, возвращение кровавого барона не состоялось, и человека в белых одеждах из него не получилось. А о его месте в истории очень хорошо написал один из современников барона:
«Истерик на коне, припадочный самодержец пустыни, теперь из мглистой дали Востока он смотрит на нас своими выпученными глазами страшилища».
Одурманенная и оболваненная страна пела песни, слагала гимны, чеканила шаг на физкультурных парадах. Счастье лилось рекой. Белозубые улыбки, веселые кинокомедии и бесчисленные портреты того, кому всем этим обязаны. Но особую заботу отец народов проявлял о подрастающем поколении. Как известно, лучший друг детей любил выражаться лаконично, афористично и туманно. «Все лучшее — детям!» — сказал в одной из речей товарищ Сталин.
Одни эти слова поняли так, что именно детям нужно отдать лучшие дворцы культуры, бассейны и стадионы. А другие, которым подчинялась страна по имени ГУЛАГ, решили, что детям нужно отдать лучшие тюрьмы и самые добротные лагеря, с самой хорошей колючей проволокой.
Сказано — сделано. Тем более что вождь с отеческой улыбкой наблюдал не только за тем, как детвора заполняет стадионы, но и за тем, насколько плотно она заселяет камеры. Что касается последнего, то об этом помалкивали, а вот заполненные до отказа стадионы и многочисленные пионерлагеря были на виду, поэтому каждый день советского ребенка начинался со своеобразной молитвы-заклинания. «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» — звучало по всей стране.
Счастливое детство... У кого-то оно, возможно, и было: комната в коммуналке, сатиновые шаровары, тряпичная кукла, драный футбольный мяч — чем не счастье?! Но была в те годы и другая жизнь: ночной стук в дверь, обыск, исчезновение отца, а потом и матери, чрезмерно заботливые дяди, которые хватали перепуганных ребятишек и отправляли в детские дома, которые без особых натяжек можно назвать филиалом ГУЛАГа. Одни оттуда возвращались, других переводили в колонии и тюрьмы, третьи, став лагерной пылью, превращались в ничто.
Знал кто-нибудь об этой жуткой мясорубке? Знали ли об этом те, кого принято называть совестью народа, то есть писатели, поэты и художники? Едва ли. Ведь ни в их личных архивах, ни в архивах газет и журналов нет ни одной поэмы, ни одною романа, картины или фильма, в которых бы рассказывалось о детях, попавших в застенки Лубянки.
Предположение о том, что все дрожали от страха за свою жизнь и не пытались это описать, пусть даже не мечтая о публикации, не выдерживает критики, потому что в тюрьмах оказалось немало писателей, не побоявшихся поднять свой голос, обличавший зверства сталинского режима.
Так неужели они бы не вступились за детей?! Еще как бы вступились. Но все эти парады, смотры, конкурсы, фестивали и олимпиады так застили глаза, что обратной стороны медали никто не видел. А она, эта обратная сторона, была. Топор палача не разбирал, мужчина на плахе или женщина, старик или ребенок, — он рубил. Бывало, правда, и так, что топор вроде бы случайно не попадал по нужному месту и вонзался совсем рядом с детской шейкой: ребенка милостиво отпускали на волю, но перепуганное насмерть существо всю оставшуюся жизнь не смело рта раскрыть и забивалось в самый глухой угол.
Передо мной два дела, извлеченных из чекистского архива. Две искалеченные жизни, две судьбы наивных, доверчивых и светлых детей той мрачной и жестокой эпохи.
Итак, передо мной дело № 240071 по обвинению Храбровой Анны Андреевны. Вменялась 16-летней девочке печально известная 58-я статья, да еще пункт 10—это контрреволюционная пропаганда.