До встречи в раю | Страница: 13

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

К Юрчику быстро привыкли. И он, серая детдомовская мышка, вдруг осознал, что необходим, нужен этим несчастным, измученным душевным недугом людям. Больные, даже в самых тяжелых клинических формах, отличали его среди других санитаров, улыбались, привечали его, и он не гнушался их обществом, тянулся к ним. Жить Юрчик стал при больнице. Начальство это устраивало — по сути, он оставался на круглосуточном дежурстве. Он редко выходил за пределы лечебницы, питался вместе с больными и не искал другой жизни в городе.

Так бы он и жил среди грубых и ленивых санитаров и санитарок, потихоньку старел, возможно, стал бы циничней и черствей. Но опять провидение решило подарить ему маленькое счастье. У этой тайны было девичье имя Маша. Сначала их встречи происходили в столовой, где она иногда помогала поварам готовить пищу. Маша ходила в платке, который почти полностью укутывал ее голову, смотрела на мир голубыми, как тающие под ясным небом льдинки, глазами. И, увы, были они такими же холодными и безжизненными. Иной раз в ее отрешенном взоре что-то вспыхивало, будто далекое и фантастическое для этих мест северное сияние.

— Почему она будто не от мира сего? — спросил однажды Юра у Житейского.

— Про других ты никогда не спрашивал, а вот про нее спросил, — изрек Житейский. — Вот ты сейчас пойдешь «утку» из-под Малакиной вытаскивать, а она в это время в космосе витает, а может, где-то в Средних веках… — Уловив непонимание в глазах Юрчика, он добавил: — У Маши ренкурентная шизофрения, фантастически-иллюзорный онейроид. Она живет в искаженном мире.

— Она сама его придумывает? — спросил тогда Юра.


— Так нельзя сказать, — туманно ответил Житейский.

Однажды Маша, будто очнувшись, выплыв из своих грез, подошла к Юрчику, коснулась его руки и сказала:

— Ты не такой, как все. Почему?

— Не знаю, — чистосердечно ответил он.

— Ты добрый?

— Не знаю, — опять односложно повторил он, не в силах оторвать взгляда от ее глаз. Они сияли, они проснулись, горел в них огонь, вернее, свет, который заполнял все вокруг.

Юрчик ощутил, как забилось его сердце, ему стало хорошо и весело на душе, ведь Маша ощущала его, разговаривала с ним как с настоящим живым человеком, а не с призраком ее холодного космоса.

…Случилось все поздним вечером, когда Юра уже собирался уединиться в своей каморке. Она остановила его.

— Ты тоже сумасшедший? — спросила Маша.

— Нет, я санитар, — честно ответил он.

Она нахмурилась:

— Я не люблю санитаров. Особенно санитарок. Они жестокие, привязывают меня к кровати, а это мешает мне летать. Но я все равно развязываюсь, когда они уходят. Но ты другой. Ты, наверное, тоже сумасшедший, но не знаешь об этом.

Он уже хотел уйти, оставив ее одну, но она увязалась за ним, пришлось привести ее в каморку. Маша рассеянно огляделась, села на его кровать и тихо сказала:

— Мне никто не нужен, и я никому не нужна. И ты никому не нужен. Когда люди не нужны друг другу, они начинают думать, как бы сделать что-то плохое. Я это по себе знаю. Иногда мне хочется ущипнуть старшую медсестру. Но я ее боюсь. Однажды она приказала меня отравить, и меня кололи огромной иглой. А я все равно выжила… Тебе не страшно ночью одному? У тебя задумчивые глаза…

Маша говорила, точнее, роняла фразы, Юра слушал, не вникая особо в смысл, просто внимал звукам ее голоса. Сумасшедших не всегда можно понять, легче просто радовать их своим вниманием. Что же касается Юрчика, то он был просто счастлив, потому что на его кровати сидела девушка. Никогда в жизни с ним рядом не сидела девушка.

Через два дня она снова увязалась за ним, и Юра не смог ее прогнать, хотя знал, что поступает нехорошо, нарушает правила внутреннего распорядка и что-то там еще, на что без всякой причины намекал главный врач Иосиф Георгиевич… В тот вечер Юра был свободен, никуда не торопился, и ему не хотелось, чтобы Маша ушла. Он стал рассказывать ей о себе, она старалась внимательно слушать, хотя давалось ей это с трудом. Тем не менее грустные Юркины рассказы вызывали у нее массу разных эмоций, реальных и фантастических ассоциаций; иногда она улыбалась, закрывала глаза.

Вдруг Маша распустила узлы на глухом платке, и чудные волосы рассыпались по ее плечам. Юра прекрасно догадывался: она их прятала, потому что большинству больных независимо от пола всегда делали «нулевку». В клинике профилактировали педикулез. «Я по ночам мою их холодной водой», — по секрету сообщила девушка.

И Юра тут же поставил на плитку кастрюлю с водой, подогрел и профессионально, да и с удовольствием вымыл ей голову, причем настоящим французским шампунем, который купил как-то, сам не зная для чего, ведь он пользовался обычным мылом. Потом он насухо вытер ее вьющиеся волосы, и они тут же приобрели блеск темного золота. Неожиданно для себя он осторожно обнял Машу за талию, она не вздрогнула, а доверчиво прижалась к нему. И будто горячая волна захлестнула неискушенную Юркину душу.

— Бедная ты, несчастная девочка, такая же, как и я… — прошептал он, почувствовав, как подступили слезы. И уже не по-мальчишески, а со взрослой грустью подумал, что же делать ему с этой маленькой, жалкой, брошенной всеми узницей «желтого дома». Маша вздохнула, потом взяла Юркину голову в ладони и прижалась к его губам.

— Мы по-настоящему целуемся? — слегка отпрянув, спросила она.

— Не знаю, я никогда не целовался, и меня не целовали, — ответил он, когда справился с дыханием.

Он взял ее маленькую руку, в его огрубевшей ладони она напоминала маленькое крылышко — полупрозрачная кожа, голубые прожилки.

* * *

Прошло какое-то время… Лаврентьев ощутимо, как это бывает за мгновение до пробуждения, понял нутром, что многое странным и страшным образом изменилось. Хирург Костя влил в его жилы слишком много подстегивающей фармохимии. И оттого земля показалась бесцветной и скучной, будто пепел истлевшей сигареты. Странно, что этот безжизненный серый цвет не взволновал Лаврентьева. Да и не то что не взволновал — вообще не тронул. Значит, таковая сейчас гамма восприятия. Это он понял отчетливо, когда медленно шел по территории полка и так же медленно кивал лежащим, сидящим, откинувшимся, прислонившимся к стенам штаба людям — его офицерам. С раздражением подумал: «Хмурые все и вялые, как засыхающие дождевые черви. Переутомились!..» И тут внезапно он понял, что все они давно убиты.

Потом прошло еще время, никому до него не было дела, никого не интересовало его странное состояние, нелепые, перевернутые мироощущения. «Наверное, люди в окопах, на боевом дежурстве… Беженцы ушли. Это Штукин приказал открыть ворота».

Он специально не пошел на стадион, а сделал крюк, потому что издали заметил десятки, а может, сотни мертвых тел беженцев… Так и не встретив ни одного живого, он пошел в парк. Пушки стояли наготове, уставив жерла стволов в небо, одинаковые, стандартные, как мысли новобранцев. Мертвыми ящерами застыли танки. Их приплюснутые башни наводили на мысль, что сии творения — самые что ни на есть железные олигофрены. Лаврентьев почувствовал острое одиночество. «Куда все, черт побери, запропастились?.. Может, у меня горячка?» Но эти неприятные ощущения тут же сменились полным равнодушием: «Одному лучше: никто не мешает думать и поступать, как захочется. В этом золотая прелесть одиночества…»