Максим уставился куда-то в пространство и стал вспоминать. Из тех, кто участвовал в составлении «Глагола», он лично знал только Купермана, Авдеева и Файзуллина. Но лучше всех он знал Блюменцвейга, с которым приятельствовал еще со времен учебы в институте. Все глагольцы оказались под колпаком у КГБ и довольно быстро вылетели из России. Вылетели рейсом Москва — Мюнхен. Естественно, с билетами в один конец. Максим, кстати, был одним из тех, кто провожал всю эту шумную ватагу в Шереметьево. Что удивительно, с тех пор он никого из них не видел. Хотя сам позже тоже эмигрировал.
«А ведь и вправду, любопытно было бы их найти», — подумал Максим и услышал, как на кухне щелкнул чайник.
Ах, Привольск-218, Привольск-218…. С грустной улыбкой вспоминаю твои кривые мощеные улочки, зелень кипарисов на центральной улице, шум морского прибоя и теплый южный ветер. Ноздри щекочет дурманящий запах акаций, а тело обволакивает прохладная тень твоих домов. Слышу шуршание раскаленного песка под ногами, пронзительные вопли чайки и басовитые гудки проплывающих вдали кораблей… А стоит закрыть глаза, как передо мной сразу встают загорелые девушки в белых панамках и разморенные жарой туристы. Они обмахиваются газетами и носовыми платками. Воздух наполняется пестрой разноголосицей языков, наречий и диалектов… Я помню тебя, Привольск-218… А помнишь ли ты меня?
Согласитесь, приятно было бы начинать мемуары с такого красивого вступления. Но увы! Если бы кто-то и надумал описать свое детство, проведенное в Привольске-218, ему бы пришлось вспомнить совсем другое. Потому что в Привольске-218 отродясь не водилось ни кривых мощеных улочек, ни кипарисов, ни акаций. А уж о теплом южном ветре и вовсе лучше не заикаться. Память, конечно, склонна к некоторой поэтизации нашего прошлого, но всему же есть предел.
Нет, улицы Привольска-218 (а их было всего две — Ленина и Коммунистическая) тоже были кривыми, но не из-за древности укладки, а просто потому, что проектировщики ошиблись в расчетах, а асфальтоукладчики беспробудно пьянствовали, пока клали дорогу. И поскольку жизнь не математика, то минус на минус в итоге дал не плюс, а жирный минус. То есть кривизна получилась двойной степени. При этом поверхность улиц действительно слегка напоминала мощеные мостовые, но опять же по той простой причине, что битум при доставке на место то ли разворовали, то ли пропили — в итоге асфальт растрескался и превратился в череду рытвин и ухабов. Шум морского прибоя тоже отсутствовал, ибо до моря от Привольска-218 было как пешком до Луны, но зато его с успехом заменял шум комбината по утилизации химических отходов. Дурманящего запаха акаций тоже, увы, не имелось. Но зато был запах все тех же химотходов. И дурманили они, надо сказать, не хуже акаций. Не было и прохладной тени домов. Во-первых, потому что и домового было всего пять: два одноэтажных под магазины, два жилых многоэтажных и одинокое здание НИИ в центре города. А во-вторых, потому что лето в Привольске-218 было нежарким и коротким. Зато зима — сырой и долгой. Так что прохлады и без прохладной тени хватало. А уж если кому-то вдруг и понадобилась бы прохлада в сухой летний день, он мог ощутить ее, прислонившись к пупырчатому бетону здания НИИ.
Еще одно немаловажное отличие Привольска-218 от вышеуказанного поэтического описания заключалось в том, что в нем невозможно было услышать разноголосицу языков и диалектов, ибо сюда никогда не приезжали туристы. Более того, и сами жители Привольска-218 никуда не выезжали. Иными словами, сюда никто не приезжал и никто не выезжал. Дело в том, что город Привольск-218 был закрытым городом. Совсем закрытым.
По сути Привольск был типичным ЗАТО (закрытое административно-территориальное образование), каких в СССР в свое время было немало. Одни принадлежали Министерству обороны, другие — космической отрасли, третьи — атомной промышленности. Привольск-218 относился к ведомству по уничтожению химического оружия, то есть, грубо говоря, химических отходов. Для кого-то это могло бы прозвучать оскорбительно — не особо приятно осознавать, что ты живешь, по сути, на химической свалке, но с другой стороны, утешало обилие дефицитных товаров, которыми в советские времена снабжали любой закрытый город, плюс низкий уровень преступности, ну и прочие бытовые радости. Короче, жилось в Привольске-218, конечно, не шибко вольно (каждый житель был буквально наперечет), зато действительно привольно. На карте страны его, естественно, не существовало, а сам городок, как это бывало почти со всеми ЗАТО, прилегал к крупному российскому городу С. На деле это означало, что случайный пешеход мог беспечно идти по какой-ни-будь улице на окраине города С. (в данном случае это была Коммунистическая улица), но в определенный момент натыкался на железные ворота с КПП. И вход туда простому смертному был заказан. Жители города С. думали, что за воротами находится военная часть (пусть даже засекреченная). Но сведущие люди знали — улица, по которой они только что шли, не заканчивается железными воротами, а продолжается. И за домом, скажем, номер 45 (относящимся к городу С.) следует номер 47 (уже города Привольска-218). Соответственно, весь город был обнесен двойным высоким забором с колючей проволокой. Но даже если бы этот самый случайный пешеход был пропущен зоркой охраной за железные ворота, он бы скорее всего и не понял бы, что находится в закрытой зоне. С виду Привольск-218 ничем не отличался от любого небольшого российского городка, разве что чуть поухоженней. Пресловутая же свалка химических отходов (химкомбинат и прилегающий к нему участок) находилась в дальнем конце города и вид особо не портила.
Но было в Привольске-218, помимо статуса, еще кое-что, что в нашей истории имеет первостепенное значение. А именно: как, собственно, этот закрытый город появился и кто его населял.
Писатель и журналист Максим Терещенко долгое время прожил в Америке. Из России, точнее, Советского Союза он эмигрировал в середине восьмидесятых, в разгар застоя. Причиной отъезда послужила не столько литературная или тем более политическая деятельность. Просто в жене неожиданно проснулась одна восьмая еврейской крови, и эта одна восьмая потребовала срочно перевезти ее на историческую родину, то бишь в Израиль. Максим, в котором не было ни восьмых, ни шестнадцатых еврейской крови, не очень-то хотел ехать, но все приятели стали наперебой крутить пальцем у виска, приговаривая: «Ты что? Ты посмотри, что тут делается, это же бодяга на века», а приятель-художник Маранцев прямо сказал: «Старик, если хочешь оставаться, — оставайся. Дай мне только жениться на твоей жене. Тебе уже все равно, а я еще хочу мир посмотреть». Тем самым подтвердив ходившую в то время поговорку, что жена-еврейка — не роскошь, а средств во передвижения. Но Максим представил вечно заляпанного масляной краской да еще и с остатками завтрака в бороде Маранцева в постели со своей женой, и его аж передернуло. Он понимал, что художник не претендует на полноценный брак, но все равно было как-то неприятно. К тому же восьмилетний сын Максима, словно сговорившись с мамой, стал настаивать на переезде, хотя ему-то, казалось бы, что за дело? И Максим сдался — сказал, что готов. Два года они всей семьей мотались по каким-то кабинетам, выслушивали кучу унизительных гадостей от чиновников различной степени паршивости и ждали вызова из ОВИРа. Были потрачены уйма времени, нервов и денег на различные взятки и справки. С работой становилось все хуже и хуже. Терещенко и без того считался не шибко устойчивым в идеологическом плане писателем, а тут еще же-на-еврейка и грядущая эмиграция. Редактор одного толстого журнала ему так прямо и сказал: «Я знал, Максим, что ты ненадежный человек, но чтоб настолько…» — как будто у ненадежности бывают различные степени. Тем более в СССР, где надежность была сродни беременности — либо есть, либо нет, кто не с нами, тот против нас. В общем, все это было довольно мучительно, и Максим уже начал было подумывать, а не повернуть ли колесо истории вспять, то есть повиниться и накропать что-то такое идеологически зрелое. Мол, что там с отъездом, еще бабушка надвое сказала, а жена и сын требовали материальных благ, и немедленно. Не желая понимать, что это входит в логическое противоречие с венцом будущего изгоя-эмигранта, который Максим носил уже второй год. В общем, Терещенко плюнул и написал, но вышло неискренне, а советские чиновники от литературы могли простить все, но неискренность чуяли за версту и не прощали. А в феврале 1985 года они с женой наконец получили разрешение на выезд. 8-го марта они вылетели в ФРГ. 9-го марта прилетели в Израиль. А 10-го марта умер Черненко. Первым секретарем ЦК КПСС стал Горбачев, и началась другая эпоха. Началась, конечно, не сразу, но когда в 1986 году «пошел процесс» перестройки, ускорения и гласности, Максим взвыл. Такой подлости от судьбы он не ожидал. Два года мучений и остракизма на Родине плюс год изучения иврита и работы типа сторож-мусорщик-охранник на земле обетованной, и на тебе! Но перенес удар стоически. Просто напился в баре, поскандалил с женой и подрался с полицейским. Точнее, попытался подраться. Потому что его мгновенно скрутили и доставили в участок. Отделался, слава богу, небольшим испугом и большим штрафом.