Ниже располагались рисунки: барак, карцер, крематорий, рельса, одетые в робу мужчина и женщина, а также текст гимна Привольска-218.
Кручинин смотрел на все это, не понимая, как он должен к этому относиться. После слов Ледяхина он, конечно, предполагал, что в тексте будут какие-то требования (возможно, даже странные), но то, что он прочитал, заставило его крепко задуматься насчет душевной нормальности Ледяхина, а также всех остальных, кто это письмо составлял. Отпечатанное на машинке, оно своим четким канцелярским шрифтом производило леденящее душу впечатление — словно с листа на майора смотрел хладнокровный безумец. Именно хладнокровный и именно безумец. Комбинация убойная.
Ни о каких бараках, крематории, побудке, карцере и произвольном шмоне речи, конечно, и быть не могло. Государство создало Привольск-218, а не колонию строгого режима. Иначе зачем было самим себе голову морочить? Но Кручинина волновало другое. Откуда взялись эти требования? С чего вдруг такая перемена в настроении и жажда самоистязания? Тем более странно, что озвучить все это решил Ледяхин — ярый борец за права человека. Может быть, в этом был вызов? Мол, давайте, гнобите нас по полной. Но зачем? Разве им плохо живется без карцеров и крематориев? Разве их не радуют дефицитные товары? Да и что за блажь с этими вышками и пулеметчиками? Боятся сами себя? Боятся, что убегут?
Чувствуя, что от вопросов у него начала кружиться голова, Кручинин решительно встал. Закурил, взял в руки пепельницу и подошел к окну. Из окна открывался вид на площадь перед зданием НИИ. У небольшого ветвистого дуба суетились двое мужчин: то ли что строили, то ли что крепили.
— Лейтенант! — зычно крикнул Кручинин через стену.
Через секунду в дверях возник Чуев.
— Товарищ майор! — отрапортовал он. — Лейтенант Чуев по вашему приказанию…
— Отставить «по вашему приказанию». Скажи мне, лейтенант, что вон те два мазурика делают возле дерева.
Чуев даже не стал подходить к окну.
— Известно что, товарищ майор. Рельсу вешают.
— Какую еще в жопу…
Кручинин задавил сигарету в пепельнице и закашлялся.
— Блядь! Немедленно отставить «рельсу»! Обоих в карц… Тьфу! В смысле… какие у нас тут есть наказания?
— Никаких, товарищ майор. Психбольницу закрыли же. Разве что на зону отправить можем.
Кручинин застонал.
— Короче, немедленно прекратить самоуправство!
— Есть прекратить самоуправство, — рявкнул лейтенант и выбежал вон.
«Маразм, — подумал майор. — Может, и правда карцер ввести?»
Хмурое небо кропило землю мелким дождем. Максим стоял на углу Нового Арбата и Поварской и, лениво позевывая, кутался в пиджак. В мокром кулаке он сжимал ручку зонта. Зонт то и дело сносило порывами ветра, и приходилось все время вертеть им, как парусом.
Было девять утра, по меркам Максима запредельная рань (что-то вроде четырех утра для обычного человека), но он совсем не рассчитывал, что Зонц будет так сильно опаздывать, тем более по такой мерзко пакостной погоде. Тут даже и спрятаться было негде. Дома было бы, конечно, приятнее ждать, но Зонц сказал, что по таким пробкам заезжать за Максимом, жившим на самом юге столицы, будет потерей времени, и попросил того подъехать к Новому Арбату. Перед тем как повесить трубку, Максим хотел сказать Зонцу о смерти Блюменцвейга, но потом передумал — лучше уж с глазу на глаз при встрече.
Максим почему-то вспомнил, что одно время у Блюменцвейга была странная манера вставлять в речь какие то древнерусские слова типа «поелику» или «токмо», чем он, признаться, сильно раздражал педагогов и однокурсников. Потом у него это увлечение прошло. Зато появилась колоритность мысли. Так, о каком-то современном художнике он выразился следующим образом: «Его картинам мешает отсутствие таланта у автора». В другой раз он посетовал по поводу одного их общего знакомого, что тот «очень малообразован», а о каком-то эпико-героическом фильме он сказал так: «Размах бессмысленности замысла поражает не только воображение, но и все прочие области мозга».
Иногда Блюменцвейга уносило в полную неадекватность, и тогда становилось ясно, что рано или поздно им заинтересуются соответствующие органы. Что, собственно, и произошло, когда он организовал «тайное общество любителей советского гимна». Более того, Блюменцвейг придумал устав общества, в котором были указаны права и обязанности его членов, а также цель общества, которая формулировалась емко и недвусмысленно: «Любить советский гимн». Все. Никаких других целей общество, видимо, не преследовало. Кроме того, Блюменцвейг прописал в уставе, что членство в обществе является односторонним, то есть, единожды став его членом, человек уже не может покинуть организацию, а посему продолжает быть обязанным любить советский гимн до конца жизни. В уставе был и еще один не менее абсурдный пункт, который гласил, что общество имеет право записывать в свои члены любого человека без согласия последнего. Правда, этим пунктом Блюменцвейг злоупотребить не успел. На момент обнаружения общества в нем состояло всего четыре человека: Блюменцвейг, два студента (которые на вопрос, любят ли они советский гимн, естественно, ответили «да») и сосед Блюменцвейга, алкоголик Леха, который вступил в организацию за бутылку «Жигулевского» и сам же с пьяного перепугу выдал свое членство в непонятном обществе приятелю-алкашу. Последний, не будь дураком, тут же побежал в милицию. Не иначе как перепугался, что и его в одностороннем порядке включат в члены общества.
Правда, в тот раз гэбисты связываться с Блюменцвейгом не стали (да и что предъявлять? разве что «тайность» общества), но на всякий пожарный отправили Якова на психиатрическое обследование. Врачи, однако, сказали, что он совершенно здоров. Поняв, что Блюменцвейг не идиот, «компетентные органы» взяли его на карандаш и с тех пор следили, не спуская глаз.
Максим вспомнил, что и ему Блюменцвейг предлагал вступить в свое общество. Как знать, как бы теперь сложилась его судьба, если бы он тогда согласился. Возможно, как-то иначе. Но как именно иначе, Максим, как ни тужился, представить не мог.
В этот момент, взвизгнув мокрыми покрышками, рядом притормозил серо-стальной джип с тонированными стеклами, и Максим облегченно выдохнул. За рулем, улыбаясь во все свои тридцать два сверкающих зуба, сидел Зонц. В прошлый раз джип был черный.
«Интересно, — подумал Максим, — сколько же у него машин?»
Он открыл дверцу и полез на заднее сиденье, ибо переднее было уже кем-то занято.
На заднем тоже, впрочем, сидел мужчина лет сорока, который тут же протянул руку и вежливо, но сухо представился:
— Панкратов Алексей.
— Помощник мой, — встрял Зонц.
— Максим, — поздоровался Максим.
У Панкратова были квадратная челюсть с раздвоенным подбородком и цепкий взгляд кастрированного бульдога. Впрочем, он не был похож ни на телохранителя, ни на криминальную шестерку — скорее просто мужчина внушительной комплекции и слегка пугающей внешности. На щеках, однако, у него были ямочки, которые резко дисгармонировали с остальными чертами лицам. Словно природа, спохватившись, что создала столь малосимпатичный экземпляр, решила в последнюю секунду компенсировать свое упущение дурацкими детскими ямочками.