– Тьфу ты! – сплюнул летчик. – Пакость какая.
И добавил, видимо, желая отбиться от нежелательного родства с насильником:
– Не из тверских я. Летчик я. Немцем сбитый.
– Значит, пленный.
– Сам ты пленный. Я в лес ушел. В партизаны.
– За что ж тебя взяли?
– За то что с парашютом выпрыгнул.
– А-а… значит, проявил трусость в боевых условиях.
– Умный ты больно, дед. Трусость… Да меня машина уже не слушалась. Я и направить ее на фрицев не мог. Да и потом у меня, знаешь, сколько вылетов! Я бы мог еще летать. Такие, как я, на вес золота.
– Ага. На вес. То-то я и гляжу, что тебя, как принца, в отдельном вагоне везут.
Летчик хотел было вспылить, но сверкнувшие злым огнем глаза в следующее мгновение потухли и снова слились с серым небритым лицом.
– Это не разобрались покамест, – пробурчал он. – Просто некому было подтвердить, что я партизанил. Отряд разбили. Командир погиб. А потом разберутся.
– Это точно. Разбираются тут быстро.
Но летчик ушел в себя и на старика больше не реагировал.
Сарказм последнего был, в общем, оправдан, но раздражал, поскольку каждый верил в счастливый исход. Кроме надежды, у этих людей ничего и не было. Получалось, что старик отбирал последнее. А взамен давал знание жизни. А кому оно нужно, знание-то это?
– Табачком бы разжиться, – скрипнул старик напоследок и умолк.
Когда поезд встал, стало ясно, что это уже не просто остановка. Это был пересыльный пункт. С улицы доносился лай собак и крики конвойных.
– Сейчас начнут выбрасывать, – прокомментировал происходящее старик и посмотрел на Фролова. – Ты меня держись. Я ушлый. Дурного не посоветую.
Фролов кивнул, хотя не был уверен, что так уж хочет выжить. Сейчас ему казалось, что все пришло к какому-то логическому концу. Всю жизнь он думал, что сможет обрести смысл своего существования в творчестве, в действии, в применении своего таланта. Но теперь он подумал, что, возможно, смысл был именно в его отказе от применения своего таланта, как ни парадоксально это звучало. Ему предложили снять фильм, а он отказался. Как знать. Может, только ради этого он и родился. Жалкая доля секунды, когда от него что-то зависело. Когда мир крутился вокруг него и от него ждал решения. И Фролов это решение принял. Можно сказать, что это стоило ему жизни, но на самом деле до этого мгновения он был никем и ничем. Образно выражаясь. Теперь ему предстояло стать никем и ничем в буквальном смысле – то есть лагерной пылью. Но именно сейчас он ощущал себя чем-то большим, чем он был до того. Он вдруг вспомнил о Невидове и подумал, что чем-то их судьбы оказались схожи. Всю жизнь Фролов был никому не нужен. Ни как человек, ни как художник. Он был нужен ради каких-то целей, которые лично его нисколько не интересовали и достижение которых не делало его незаменимым. Но благодаря им создавалась иллюзия нужности. «Артек», немецкая пропаганда, съемки битвы за Невидово – звенья одной цепи. Но ведь и Невидово интересовало Красную армию или вермахт далеко не в качестве красивой патриархальной деревни или, скажем, уникального уголка природы.
Одним оно было нужно для галочки, другим для плацдарма, третьим для создания мифа, четвертым просто так, на всякий случай. А в сущности само Невидово никого не интересовало. Может быть, поэтому Фролов и принял то роковое решение. Чувствовал родство с этой богом забытой деревней.
Фролов вдруг почему-то вспомнил чаек на крымской скотобойне. И понял, отчего тогда в Крыму так боялся возвращаться туда. Дело было не в ожиревших морских птицах и не в мерзости самой картины, а в той одной чайке, которая прыгала, лавируя между сородичами и прочими обитателями помойки, словно никак не могла взять в толк, что она тут делает. Просто Фролов боялся увидеть ее превращение в одну из этих грязных крикливых тварей. Ему хотелось верить, что она преодолеет соблазн, взмоет в небо и вернется к своим горделивым морским соплеменникам. В самый последний день их пребывания в Ялте Фролов побежал на пляж. Попрощаться с морем, как сказала мама. Ночью был шторм. Погода была ветреной, и пляж был пуст. Не было даже украинской семьи, которая проводила на берегу дни напролет. Саша немного побродил вдоль пляжа и уже собрался возвращаться обратно, как вдруг что-то зацепило его глаз. В метрах двадцати от берега на волнах качалось что-то белое. Сначала Саша подумал, что это медуза (иногда к пляжу прибивало больших мертвых медуз), но спустя какое-то время волны поднесли качающийся предмет ближе. Саша напряг зрение, и сердце его учащенно забилось – это была мертвая чайка. Та ли это была чайка или какая-то другая, сама она умерла или ее подстрелил кто-то, этого Саша понять не мог. Возможно, это была та самая чайка. Возможно, вернувшись в море, она снова оказалась чужой. Теперь для своих. Возможно, те ее заклевали. А может, она вернулась и вдруг поняла бессмысленность своего парения – ведь добывать рыбу сложнее, чем прыгать по помойке, где тебя ждет все готовое. Утратив жизненные ориентиры, она просто умерла от разрыва сердца.
После пересыльного пункта арестованных рассортировали. Как ни старался Фролов держаться за старика, но упустил его из виду. Того, видимо, направили в другой лагерь. А Фролова вместе с другими арестованными снова рассадили по вагонам и пустили дальше – теперь уже совсем на Север. К морю. В вагоне Фролов заметил летчика и подобрался ближе. У него вдруг созрел вопрос, который показался ему важнее всех прочих.
– Вы простите, – преодолев очередной приступ режущего горла кашля, обратился Фролов. – Если вы летчик, значит, знаете фигуры высшего пилотажа.
– Допустим, – хмуро ответил летчик.
– А скажите… какой смысл в них?
– Смысл? – удивился летчик.
– Ну да. Есть ли в них какой-то практический смысл. Ну вот, всякие там бочки, петли Нестерова, что там еще…
– Практический?
Летчик пожал плечами.
– Теоретически, конечно, можно попытаться совершать вираж и, например, попробовать зайти к противнику с хвоста… Или просто оторваться от преследования… Но на самом деле…
Летчик вдруг задумался и поскреб небритый подбородок.
– На самом деле смысла никакого нет, – решительно сказал он. – Это просто красиво. Сложно и красиво. Говорит об уровне мастерства летчика, но…
Летчик вдруг мотнул головой и бросил предложение на полуслове.
«Вот оно!» – мысленно воскликнул Фролов.
Все дело было в этом чертовом зазоре между уникальностью и нужностью. Хотелось и того и другого. Хотелось посредством первого обрести второе. А посредством второго ощутить первое. Но не получалось!
Всю свою жизнь он мечтал проявить свою неповторимость, но она же и становилась помехой на пути к нужности. Выбиваясь из общего строя, он тут же оказывался, образно говоря, перед этим самым строем в роли провинившегося. Как тогда в гимназии. Какая уж тут нужность! Но вот теперь он заставил себя принять роковое решение, стоившее ему свободы, а возможно, и жизни, и на долю секунду он ощутил свою нужность, а с ней свое «я». Но за этим мгновенно последовало слияние с противоположной стороной бодро марширующей реальности – он потерял и свое «я», и тем более нужность, превратившись в одного из миллионов ээков. То есть стал лагерной пылью. Ничем. Никем. И теперь оставался лишь один вопрос – а стоило ли оно того? Теперь это уже не проверить. Если, конечно, не попытаться утешить себя простой мыслью, что своим отказом он кому-то спас жизнь (не из невидовцев, конечно, а из солдат).