Какое-то время еще слышались отдельные выстрелы, но все реже и реже, поскольку стрелять уже было не в кого. Да и некому. В результате этой короткой, но кровопролитной битвы от партизанского отряда в живых остались только летчик Кантюков, контуженный взрывом гранаты, а также агроном Гуляшов и Дергунов-старший. Впрочем, последний был настолько серьезно ранен, что летчику с агрономом пришлось тащить его на себе. В живых остались и Ольга с Настей, поскольку они вообще не принимали участия в операции, дожидаясь отряд в лесу. Рота Криницына была также изрядно потрепана – от былого состава остался жалкий десяток бойцов да контуженный взрывом лейтенант Муха. О том, чтоб задержаться в деревне, и речи быть не могло – с таким скудным запасом живой силы продолжать боевые действия было бы бессмысленно. Кроме того, сам майор был тяжело ранен в голову и физически не мог командовать. Солдаты подхватили раненого командира и вынесли из деревни тем же путем, каким и пришли.
Из уголовников выжили только вовремя сбежавшие Паровоз и Жук. Но и их век оказался недолог. Паровоз утонул в болоте, оступившись и соскользнув в воду, а Жук несколько недель бродил по лесам, пока не угодил в лапы немцев. Нисколько не смутившись таким положением дел, он немедленно попросился на службу, уверяя, что сбежал из Красной армии. После долгих проверок ему позволили охранять немецкую технику, но когда он, не в силах совладать с многолетней привычкой, обворовал своего непосредственного начальника, то его быстро судили и расстреляли.
Таким образом, битва при Невидове, которую так упорно отрицал и демифологизировал журналист Юсин, действительно состоялась. Но только журналисту и в голову не могло прийти, кто и против кого в ней проливал кровь. А если бы узнал, то, наверное, очень обрадовался бы. Ведь тут можно было бы не одну, а несколько книг написать.
Вот только когда до Генштаба дошла информация о том, что рота майора Криницына провела очередной героический бой под деревней Невидово, военачальники сильно призадумались. Во-первых, по их сведениям одно великое сражение при Невидове уже состоялось. Нельзя же бесконечно насиловать миф. Во-вторых, тогда бой был проигран. Второй подряд проигранный бой – это уже как-то и не очень приятно. В-третьих, оставалось не совсем ясным, с кем велся этот бой, поскольку в донесении эта тема не поднималась. И неудивительно, ибо ни партизаны, ни красноармейцы, ни тем более уголовники так до конца и не поняли, в какой нелепый смертоубийственный треугольник они влипли.
Примерно в это же время советской разведкой была перехвачена немецкая радиограмма, из которой следовало, что в районе деревни прошли ожесточенные бои, но кто и с кем там бился, осталось загадкой. Выходило, что и сами немцы не знали, кто воевал за Невидово. Не желая попадать впросак, советское военное руководство решило оставить все, как есть – один бой при Невидове был – и хватит.
Весь день до вечера невидовцы честно хоронили погибших. Тимофей Терешин предварительно прощупал каждый труп на предмет «не дышит ли кто, часом?», но никто не дышал. Убедившись, что живых нет, дед Михась опустил умершим веки и перекрестил.
– На всякий случай, – пояснил он. – На небе разберутся, кто во что верил.
Фролов тоже помогал рыть. Не из религиозного сострадания, а просто потому, что чувствовал свою причастность к происходящему. К тому же мозг, занятый до этого бесконечными мыслями и сомнениями, теперь полностью переключился на управление вялыми и забывшими физический труд мускулами, а также на созерцание чужой, но такой очевидной и оттого еще более неприглядной смерти. Фролов и рад бы был погрузиться в размышления о смысле бытия, но ныла спина и горели от жесткого черенка лопаты ладони.
С закрытыми веками погибшие больше походили на заснувших, чем на трупы, и Фролов, зачерпывая лопатой землю и швыряя ее в братскую могилу, каждый раз внутренне ежился. Сухие комья барабанили по одежде и лицам умерших, и казалось, что вот-вот кто-то один вдруг не выдержит и вскочит с криком: «Да вы что, очумели, братцы?! Живых же хороните!» Но никто не вскакивал. Все лежали смирно, покорно дожидаясь, пока земля набьется в их полуоткрытые рты, засыпет волосы и покроет тела на веки вечные. По странному местному обычаю невидовцы накидали в могилу листья и плоды омежника, что в огромном количестве рос на Кузявиных болотах и из которого делались различные целебные настойки. На вопрос Фролова «зачем мертвым целебная трава?» дед Михась сказал, что сейчас, может, и ни к чему, а как суд божий будет, пригодится. На суд, мол, идти – путь неблизкий, а в дороге хворь ни к чему. А с омежником и здоровье заодно подправить можно. Поскольку логики в этих словах не было никакой, Фролов не стал спорить. Его лишь удивила религиозность обряда – невидовцы никогда не говорили на теологические темы, крестились редко, да и крещеными, похоже, не были, хотя у некоторых виднелись собственноручно вырезанные деревянные крестики.
После полудня Фролов вернулся в сарай, где лег дожидаться Никитина – на вечер у них был запланирован побег. После многочасового рытья приятно (если это слово тут уместно) ныло тело, и жизнь обретала смысл. Словно Фролов выполнил какую-то программу, заложенную при рождении. Что-то вроде построенного дома и посаженного дерева. А может, это был и не смысл вовсе, а просто какое-то умиротворение. Ибо смерть в лице погибших солдат вошла в мир Фролова с такой беспощадной и бессмысленной будничностью, что эта будничность невольно передалась и ему самому. Жили люди – умерли люди. И дела до них нет никому. А за что умерли? А бог знает. Все просто. И эта простота не пугала, а, наоборот, успокаивала и убаюкивала. Фролов чувствовал, что перед опасной поездкой в Минск это спокойствие было ему необходимо.
Ближе к вечеру он все же спустился вниз и напросился в дом Гаврилы на ужин, поскольку живот сводило от голода. Про свой отъезд он говорить не стал. Да и зачем?
Затем вернулся в хлев и вскарабкался на свое привычное место. От долгожданной сытости слипались глаза, и Фролов задремал. Но выспаться не успел – его разбудил оператор.
– Что, уже? – встрепенулся Фролов.
– Ну да, – как-то смутился Никитин.
Заметив нерешительность в интонации обычно решительного оператора, Фролов нахмурился.
– Ты чего-то недоговариваешь.
– Послушай, Александр Георгиевич, – смущенно произнес Никитин. – Ты уж прости меня, но… в общем, остаюсь я.
– То есть как это «остаюсь»? – вытаращил глаза Фролов. – Ты ж, Федор, сам рвался! Уговаривал меня, планировал. А тут раз и на попятный. Сам же говорил – самое время!
– Да я все понимаю, – с досадой сказал Никитин. – Но… чего мне там делать в Минске твоем? К немцам попаду – значит, голодуха. К нашим – значит, воевать пойду.
– Здрасьте, посрамши! Не ты ли меня учил Родину любить?
– Ну было дело. Просто… Фимка-то, кажись, того…
– Что «того»? – захлопал сонными глазами Фролов. – Померла, что ли?
– Типун тебе на язык, – сказал Никитин и сплюнул три раза через плечо. – Тяжелая она.