Вода была кристальной, осязаемо-прохладной. Прохоров видит, как солнечные зайчики дрожат на дне реки, и темные спинки плотвы шевелятся среди водорослей. Они на пару с Зойкой собрались купаться. Она быстро скидывает платье и неторопливо, в чем мать родила, заходит в воду. Она почему-то любила купаться нагишом. Он же стоит в своих черных сатиновых трусах и очумело смотрит на нее.
– Ну, че зенки вылупил? – весело кричит она. – Ходи сюда!
– Бесстыжая… – выдавливает он восхищенно.
– Чи ты меня голой не бачив?
Он замечает, что говорит она сейчас по-ихнему, по-деревенски. Хотя давно уже взяла моду выражаться по-городскому. И его все учила, как надо разговаривать. «Так, як у тялявизоре?» – спрашивал он. «Эх, ты, темнота. А еще отличник… – важно отвечала она. – "Как в телевизоре" надо говорить. А ты: "у тялявизоре".» «Тогда уж "по телевизору",» – смеялся он.
Они плавают от бережка к бережку, Зойка громко фыркает и как бы невзначай задевает его своим скользким русалочьим боком.
– А если хто придеть сюды? – спрашивает он, оглядываясь по сторонам.
– Ну и что с того? Прогонишь. Ты ж умеешь…
Она сидит на бережку и выжимает свои соломенные волосы. Тело у нее белое, пышное, а ноги до колен и руки – загорелые. Оттого кажется, что Зойка сидит в гольфах и длинных перчатках. Как аристократка.
Он деликатно отходит за кустик, поворачивается к ней спиной и выкручивает трусы. Зойка неторопливо и, кажется, неохотно одевается. Потом он провожает ее до хаты. Она что-то рассказывает ему по пути, затем они целый час прощаются и при этом много целуются, укрывшись в тени палисадника.
Подружились они после школы, когда закончили параллельные десятые классы. Зойка – с Заречья, Степка – глазовский. Отца ее, дядьку Петра, электромонтера колхозного, он хорошо знал. Доброй души человек, правда, выпить любит крепко. И тогда жди от него любых чудачеств. Но последнее время пить стал реже. Трое девок, всех одеть-обуть надо. А снарядить их – даже по деревенским меркам влетишь в копеечку. Крепко его взяли бабы в оборот. Старшая дочь, правда, уже в райцентр подалась. Уборщицей устроилась, замуж вышла. Словом, культурной стала. Звала к себе и Зойку. Но Зойке тряпку всю жизнь выкручивать не фартило, и подалась она в техникум на бухгалтера. Сидишь себе панночкой, на пальчиках маникюрчик наведешь и костяшками на счетах: щелк влево, щелк вправо.
Но до того, как поступила она в свой бухгалтерский техникум, приключилась с ней одна неприятная история. Отправилась она однажды с младшей сестрой купаться. Разделись, огляделись – и плюхнулись в воду. Сестренка малая верещит, повизгивает, то ли от радости, то ли от холода… Вот и привлекла кавалеров. Появились на бережку два оболтуса зареченских: кепчонки на глазах, папиросками попыхивают, клешами дерьмо овечье метут.
– Лянь, – расцветает один. – Девки голые купаюцца.
– Идем, попужаем их, – поддакивает другой. Спустились вниз, рожи в ухмылке, плюхнулись прямо на девчачьи платья, дым пускают и пепелочек культурно стряхивают.
– Эй, вы чаго, а ну, идите отседова, – орет им Зойка из воды. – Что, не бачите, что мы тут голые?
А оболтусы в ответ гогочут, очень хорошо даже видим, мол, для того и пришли.
– Ну и бабы пошли, – разглагольствует один. – Срамота одна. Без трусов купаюцца.
– Щас к милиционеру поведем, – вторит другой. – Протокол составим: так и так, срамоту развели среди белого дня.
– Дай платье! – верещит Зойка, а из воды вылезать боится, как бы чего не вышло. Младшая же вовсю ревет густым басом.
– А дашь? – веселятся пацаны.
– По морде! Вот придеть батька мой…
Неизвестно, сколько бы просидели девки в воде, если б не Степка. Случилось ему проходить недалеко, и услышал он рев над родною рекой. Прибежал, спрашивать ничего не стал, молча настучал дебилам по шеям и по пинку в зад дал напоследок. Вот.
А девки так передрогли, что даже руки-ноги свело. Степка пошел было себе восвояси – не глядеть же, как одеваются. Тут Зойка кричит:
– Эй, стой, руку подай, вылезти не могу.
Вытащил ее, а она хоть и посинелая, но все равно хорошая, ладная, аж дыхание сперло: грудь упругая, соски шоколадные, топорщатся в стороны. Даже зажмурился.
– А теперь иди, – говорит ему.
Он и пошел. А вслед кричат:
– Эй, как тебя, Прохоров, ты не сказывай никому только, ладно?
– Ла-а-дно! – отмахнулся он рукой.
Вот с тех пор у них любовь началась. Потом ушел Степка в армию, она в техникум свой поступила. Теперь из города письма шлет.
…Прохоров чувствует влажное дыхание реки, тянется бессознательно к фляге. Из нее шибает спертым, гнилостным запахом. Он смачивает потрескавшиеся губы, жадно впитывает остатки воды и не чувствует ее вкуса. Фляга выпадает из рук, гулко ударяется о камень матерчатым боком…
Ночью снова шел. Несколько раз падал и тут же забывался в коротком сне, но потом какая-то сила подымала его, он вставал, приходил в себя и снова шел. Ему часто казалось, что он идет в противоположном направлении. И тогда Прохоров долго смотрел в небо, искал свою звезду и вновь как заведенный брел вперед.
К утру он наткнулся на маленький, едва приметный ручей. Вода в нем не бежала, а сочилась из-под камней, как сукровица из старой раны. Хриплый вопль вырвался из груди, он бросился к воде, пил ее вместе с песком и глиной, шумно втягивал, откашливался. Он казался зверем, выгрызающим внутренности своей жертвы. Потом он с большим трудом и предосторожностями наполнил флягу, банку из-под сгущенки, снова пил, отплевывался от песка, затем сполоснул лицо и руки. Теперь он знал, что судьба дала ему еще один шанс. Прохоров решил подкрепить свои силы и с аппетитом съел банку тушенки. Тут же, у ручья, ему захотелось свалиться и заснуть, но осторожность взяла верх, и он пошел искать укромное место.
В сумерки он двинулся вдоль ручья. Что это был за ручей, куда впадает, Прохоров не знал, да это уже и не имело значения. Он шел как в забытьи и, когда очнулся, увидел, что ручья нет, а сам он бредет по высохшему руслу. Возвращаться не стал, побоялся заплутать в темноте.
Он смутно помнил третьи и четвертые сутки, потому что двигался в основном по ночам, огибал стороной кишлаки. Однажды он проснулся и увидел неподалеку дехканина. Тот деловито ковырялся на поле. Рядом уступами примыкали другие поля, огражденные и поделенные дувалами на прямоугольники. Как соты в пчелином улье. И в этих «сотах» тут и там копошились фигурки людей, очень похожие на пчел. Прохоров, затаив дыхание, следил за ними из кустов. Дехкане копошились в земле, осторожно переступали, мерно взмахивали мотыгами. Он с волнением и жадностью взирал на этот почти первобытный труд на непривычных ячейках-полях. Дехканин иногда останавливался, вытирал пот, смотрел куда-то вдаль, потом снова склонялся к земле. «О чем он сейчас думает? О будущем урожае, о том, как трудно нынче вырастить и сохранить его? А может, о том, как упадет однажды обессилевшим на борозду, а сын поднимет выпавшую из его рук мотыгу? И все останется по-прежнему, ничто в мире не изменится. Потому что человек всегда будет возделывать землю и растить хлеб…»